реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 42)

18

Доклад Федора Успенского (Москва) «Неканоническое поведение святого в агиографических источниках»[171] был, как нетрудно догадаться, также посвящен эпизодам, связанным с нарушением законов и правил. Докладчик начал с упоминания любопытного факта из биографии патриарха Алексия Второго. В бытность студентом духовной академии патриарх обвенчался во вторник на Светлой неделе, то есть в день, когда браки запрещены. Если патриарха впоследствии канонизируют, сказал Успенский, и указанный факт войдет в его житие, то венчание это будет типичным примером «неканонического поведения святого». Впрочем, патриарха пока еще не канонизировали (хотя известия о его мироточащих портретах и даже фотографиях давно не редкость), что же касается житий тех, кого уже причислили к лику святых, то в них встречаются удивительные эпизоды, в которых эти святые нарушают самые очевидные законы и правила: один служит божественную литургию, не будучи священником, другой ставит священников, не будучи епископом, третий посвящает прямо в епископы не кого-нибудь, а женщину (святую Бригитту). По мнению докладчика, неканоничность в таких преданиях свидетельствует о подлинности рассказанного: отклонения от правил (в особенности те, что повторяются в двух независимых один от другого текстах) столь разительны, что трудно допустить, чтобы агиографы их выдумали: именно исключительность описанных эпизодов служит доказательством их достоверности. Вывод этот был оспорен в прениях Александром Жолковским, убежденным, что типологические совпадения свидетельствуют отнюдь не о достоверности, а, совсем напротив, о присутствии в анализируемых текстах сильных риторических конструкций.

Мария Плюханова (Перуджа) посвятила свой доклад теме «„Константинов дар“ в русской культуре»[172]. Оформленная как послание императора Константина к Папе Римскому Сильвестру, легенда о «Константиновом даре» начинается с истории крещения императора Константина: он заболел проказой, и языческие жрецы посоветовали ему для излечения окунуться в купель, наполненную кровью младенцев; император собрался уже последовать совету, однако в последнее мгновение внял мольбам матерей и отказался умерщвлять младенцев. После этого ему во сне явились апостолы Петр и Павел и посоветовали отыскать в горах епископа Рима Сильвестра; Константин послушался, нашел Сильвестра и принял от него крещение. На этом кончается первая часть легенды, вторая же, собственно законодательная, касается судьбы Сильвестра: Константин предлагает ему стать Римским Папой (наместником Петра), чей престол стоит выше царского и выше престолов всех патриархов; именно для того, чтобы избежать соперничества с религиозной властью, гласит предание, император Константин переезжает в новый город — Константинополь. Сомнения в достоверности «Константинова дара», который докладчица квалифицировала как «величайшую фальшивку в истории Европы», возникли довольно рано, а в XV веке итальянский гуманист Лоренцо Валла доказал его полную несостоятельность, однако если в Италии легенда о «даре», таким образом, потерпела крах, в русской культуре ей была суждена долгая и счастливая жизнь. Отчасти это было связано с тем фактом, что на Руси не имела хождения «Жизнь Константина», сочиненная Евсевием Кесарийским (обстоятельства обращения Константина в христианство излагаются там принципиально иначе: он принимает крещение на смертном одре), зато было хорошо известно другое житие Константина, основанное на так называемой «Сильвестровой легенде» IV века, к которой как раз и восходит «Константинов дар». Но это не единственная причина популярности «Дара» в русской среде; другая причина — в специфически русских обстоятельствах, а именно борьбе Москвы и Новгорода: если в Европе легенда о «Даре» сложилась, по всей вероятности, в ходе урегулирования отношений между римскими папами и франкскими королями (недаром первая рукопись «Дара» происходит из франкского аббатства Сен-Дени), то на Руси «Дар» был использован для укрепления новгородской епископской власти в противовес московской княжеской. Закончила докладчица свое выступление поразительным примером, свидетельствующим о том, что обсуждение подлинности или подложности «Константинова дара» до сих пор остается насущной проблемой: на Соборе Русской православной церкви в 2003 году темпераментное выступление представителей греческой делегации было посвящено не в последнюю очередь дезавуированию «Константинова дара» — задаче, которую, казалось бы, уже решил итальянец Лоренцо Валла пять столетий назад.

О римских папах шла речь и в докладе Бориса Успенского (Москва — Неаполь) «Емельян Пугачев и Папа Римский»[173]. Докладчик начал свое выступление с нескольких однотипных фрагментов из воспоминаний очевидцев пугачевского бунта: все эти мемуаристы упоминают о том, как Пугачев, завоевав очередной город, врывается в церковь, проходит через царские врата в алтарь и усаживается на престол, после чего жители города признают его настоящим царем. Подобное поведение было типичным для Пугачева, однако с точки зрения православных канонов оно не могло не казаться чудовищным святотатством: престол в православной церкви окружен исключительным благоговением, и прикасаться к нему не дозволяется никому, кроме священнослужителя. Отчего же Пугачев поступал именно так? Успенский предложил два возможных объяснения этого «неканонического» поведения Пугачева. Первое объяснение — филологическое. В славянском языковом сознании слово «престол» имеет два значения: стол в алтаре и трон монарха; в основе этой омонимии (отсутствующей в греческом языке) лежит уподобление царя земного царю небесному; именно исходя из этого Пугачев, возможно, полагал, будто, садясь на престол, он демонстрирует свою монаршую природу. Но существует и второе возможное объяснение — историческое. Дело в том, что в Священной Римской империи курфюрсты, выбрав императора, усаживали его на престол в церкви. Так же поступали в Риме после решения конклава и с новоизбранным Папой Римским, причем оба эти обычая сохранялись довольно поздно — до конца XVII — начала XVIII века, так что в России вполне могли об этом знать (правда, некоторые из слушателей высказали сомнение в том, что эти сведения могли дойти до Пугачева).

Если первые четыре докладчика вели речь о делах церковных и старинных, то последовавшие затем доклады Андрея Юрганова (Москва) и Ильи Герасимова (Казань) были посвящены периодам и проблемам, более близким к современности. Юрганов назвал свой доклад «Как товарищ Сталин начал руководить исторической наукой»[174]. Он напомнил, что до 1931 года сталинские работы еще не были включены в «исторический пантеон», цитирование их еще не считалось обязательным для любого историка. Более того, работы Сталина по национальному вопросу расходились с главенствовавшими в тогдашней исторической науке идеями Покровского и его школы: Покровский утверждал, что в России никогда не существовало внеклассового государства (скорее, говорил он, я готов поверить в существование Христа, чем в существование подобного общества) и что Московское государство никогда не было национальным (а значит, невозможно называть его русским). Сталинский взгляд на этот вопрос был иным, он называл Московское государство национальным, что вызвало недоумение двух студентов Института красной профессуры: если товарищ Сталин расходится с товарищем Покровским (непреклонным критиком буржуазной науки), то кто же прав и нельзя ли сделать отсюда вывод, что в духе буржуазной науки высказывается в этом случае именно Сталин? До 1931 года задавать такие вопросы было еще возможно, и Сталин, отвечая двум пытливым студентам, даже едва ли не оправдывался (случай уникальный). Однако к 1931 году критерии истинности исторического высказывания изменились. Покровский считал, что истина зависит от политического контекста, и потому даже цитаты из Ленина выбирал, смотря по ситуации: для эпохи военного коммунизма были верны одни ленинские цитаты, для НЭПа — другие. Всякому ученику Покровского, таким образом, можно было внушить опасение, будто в определении истины он ошибается (знает «не ту» истину, которую диктует настоящий момент). Сталин заменил эти контекстуальные критерии другими, которые докладчик назвал «метафизическими». Теперь для неопределенности места не осталось: выяснилось раз и навсегда, что «ту», «правильную» истину знает только Сталин как генсек партии и никакие контексты этого изменить не могут.

Название доклада Ильи Герасимова включало в себя много ученых слов: «Модернизация между мистификацией и провокацией: социальная инженерия и политические технологии в российском обществе переходного периода (начало и конец ХX века[175], однако говорил докладчик о вещах внятных и актуальных. Во-первых, Герасимов задался вопросом о том, в каких случаях общество принимает провокации (или, мягче, утопии) совершенно всерьез. И предложил свой вариант ответа — в тех случаях, когда провокации и/или утопии соответствуют социальным ожиданиям. Именно это произошло в первые полтора десятилетия XX столетия: в самом начале века Герберт Уэллс предсказал появление нового класса — своего рода «мыслящего руководства» общества; затем идеал социократии (научного контролирования социальных сил посредством коллективного разума общества) выдвинул американский социолог Лестер Фрэнк Уорд, а затем в России нашлись люди, которые поверили в реальность фантазий Уэллса и Уорда и начали воплощать идеи «социальной инженерии» в жизнь. Эта новая самоорганизация общества (то ли гражданское общество, то ли коллективный разум) создавалась на основе земских структур силами более чем 15 000 образованных «спецов» и сотнями тысяч крестьян. Кооперативное движение развивалось помимо государства, и государство усмотрело в нем опасность для себя. Сторонники Столыпина стали брать на вооружение кооперативные технологии, стремясь при этом вытеснить самих кооператоров, но потерпели неудачу, и к началу Первой мировой войны почти все государственные агрономические структуры перешли под контроль земства. Однако война, а затем революция положили конец всей этой «социальной инженерии». В начале XXI века дело в России обстоит полностью противоположным образом: сегодня социальная инженерия тесно связана с государственной политикой, с интервенцией государства; общество передало полномочия на свое обновление государству, и сегодняшние провокации и мистификации — это не благородные мечтания Уэллса, а рассуждения Глеба Павловского о том, как Россия ждет собственника, который будет ею грамотно руководить. Впрочем, Герасимов закончил свой доклад на оптимистической ноте: мистификация воплощается в жизнь только в том случае, если все общество в нее поверит; в противном же случае она так и остается фантазией, выдумкой.