В защиту комментария выступили:
Георгий Левинтон, который среди прочего отказался размышлять о том, накапливает ли он лично в процессе комментирования капитал (символический или любой другой), ибо такие размышления способны уподобить комментатора пресловутой сороконожке;
Александр Парнис, просто приведший несколько примеров из своей практики комментирования Хлебникова;
Дмитрий Зубарев, показавший с помощью изящного микрокомментария к одной полуфразе Набокова, что получается, когда место комментария по обязанности (годы жизни и должность) занимает комментарий осмысленный: Набоков уподобляет некую женщину Маленкову не потому, что тот родился в 1902 году, а умер в 1988‐м, и не потому, что он после смерти Сталина некоторое время стоял во главе государства, а потому, что у Маленкова было бабье лицо, снискавшее ему в узкопартийных кругах кличку Маланья, и лицо это было хорошо знакомо американским читателям «Бледного пламени» по американским же газетам десятилетней давности;
Константин Боленко, оспоривший тезис о том, что у комментариев нет аудитории, ибо раз существуют редакторы и издатели, заказывающие комментированные издания филологам и историкам, и издания эти продолжают выходить немалыми тиражами, значит, существуют и их потребители;
Наталия Мазур, уподобившая комментаторов Беде Достопочтенному из легенды, любимой Ю. М. Лотманом: слепца привели вместо площади на берег моря, и он целый день проповедовал на этом пустынном берегу, а в конце дня камни грянули «аминь»; сходным образом и комментаторы, даже если искусство их не в цене, имеют уникальную возможность проверить собственное профессиональное мастерство, и нельзя исключить, что оно пробудит заинтересованную реакцию даже у тех, от кого ожидать этого весьма затруднительно;
Вера Мильчина, обратившая внимание на то, что едва ли не все претензии, предъявленные к комментарию, могут быть отнесены также и ко всей филологической деятельности в целом, и предложившая формальный критерий отличения комментария от некомментария: некомментатор печатает статью или монографию, выставляя вперед свое собственное имя; комментатор добровольно избирает себе подчиненную роль, помещая собственные соображения под строкой или за текстом, а уж наполняет это комментаторское пространство каждый чем может: один — пионерскими разысканиями, другой — сведениями, переписанными из энциклопедии;
и наконец, Андрей Немзер, приравнявший комментирование не просто к деятельности любого филолога или историка, а — шире — к творческой деятельности вообще, так что желающий отменить комментарий, сказал Немзер, отменяет таким образом «вредную привычку» к творчеству в целом.
Один из ведущих круглого стола, Александр Осповат, с присущим ему мрачным юмором заметил в финале, что внутренний пафос данной конференции заключался в развенчании определенного занятия, к которому имеют самое непосредственное отношение почти все присутствующие. Смею заметить, что в этом отношении (но только в этом) конференция успеха не имела: с развенчанием комментария согласились, кажется, только те, кто и раньше не имел специального влечения к этой деятельности. Остальные «передовики производства» остались при своем и разошлись по домам — каждый к своему недописанному комментарию.
Печальные, но не последние
XIII ЛОТМАНОВСКИЕ ЧТЕНИЯ
«Числа в системе культуры»
(ИВГИ РГГУ, 21–23 декабря 2005 года)[140]
Лотмановские чтения традиционно проводятся в ИВГИ с 1993 года; в этом году из почтения к «мистическому» числу 13 для очередных чтений была придумана тема «Числа в системе культуры», однако число 13 не удовлетворилось этим знаком уважения и в полной мере оправдало свою зловещую репутацию: в течение месяца с небольшим ИВГИ и вообще вся российская наука понесли три тяжелейшие утраты. Скончались Михаил Леонович Гаспаров, Владимир Николаевич Топоров и Елеазар Моисеевич Мелетинский. Не прибавляю к их именам никаких титулов, потому что в данном случае решительно не важно, кто из них был академиком, а кто нет; эти имена значат гораздо больше любого звания, титула или должности.
Проводить заседания и произносить доклады как ни в чем не бывало в подобной ситуации было бы неуместно. Поэтому весь первый день Лотмановских чтений было решено сделать «поминальным» и посвятить памяти трех ушедших от нас ученых.
Выступления первого дня конференции носили разный характер: некоторые из выступавших говорили в жанре преимущественно мемуарном, другие предлагали вниманию собравшихся научные разработки, непосредственно связанные с деятельностью того или иного из трех ученых, чьей памяти было посвящено заседание. Выступали разные люди, говорили в разном жанре, но уже самый первый текст, прозвучавший 21 декабря, — мемуарный фрагмент о Е. М. Мелетинском, присланный Вячеславом Всеволодовичем Ивановым из Лос-Анджелеса и прочитанный ученым секретарем ИВГИ Еленой Петровной Шумиловой[141], задал тему, которая потом в той или иной форме повторялась едва ли не в каждом выступлении: тему борьбы хаоса и космоса, борьбы против хаоса во имя космоса, — борьбы, в которой деятельно участвовали и Гаспаров, и Мелетинский, и Топоров. Мелетинский, по словам Иванова, всю свою жизнь, всю свою жизненную энергию посвятил поискам «осмысленной связи целого»; он трепетал перед хаосом, поскольку видел его всесилие во время войны, но ни война, ни сталинские лагеря не могли истребить в нем веру в силу разума и в необходимость применения строгих методов анализа к исследованию литературы; в хаосе Мелетинский видел личного врага и очень много сделал, чтобы этого врага потеснить.
Выступление Наталии Автономовой было посвящено памяти М. Л. Гаспарова[142]. Оно носило отчасти мемуарный характер, что не удивительно, потому что Гаспаров приходился Наталье Сергеевне троюродным дядей и она знала его так долго и так близко, как никто из присутствовавших («Приходи, я буду тебя ободрять», — говорил он ей, когда она в студенческие годы решила бросить занятия музыкой и поступить на филологический факультет). Однако родственные отношения вскоре превратились в соавторские. Точнее, по словам Натальи Сергеевны, Гаспаров, бывший неофициальным руководителем ее дипломной работы — сравнительного статистического анализа лексики сонетов Шекспира и их переводов, выполненных Маршаком, — ее руками проверял собственные гипотезы. Проверка принесла результаты, вызвавшие скандал в «благородном семействе» советской официальной науки. Работа Автономовой и Гаспарова неопровержимо доказала противоположность двух художественных систем: шекспировского барокко и маршаковского советского неоклассицизма. Такие выводы никому не были нужны: Гаспарова отстранили от подготовки собрания сочинений Маршака, а Автономовой пришлось забыть об аспирантуре филологического факультета. Однако научное сотрудничество с Гаспаровым продолжалось и после того, как она стала заниматься современной французской философией; в частности, Гаспаров был редактором — опять-таки неофициальным — ее перевода книги М. Фуко «Слова и вещи», выпущенного в 1977 году. Автономова особо подчеркнула ту помощь, какую оказал ей Гаспаров в работе над переводами таких фундаментальных произведений современной французской гуманитарной мысли, как «Словарь по психоанализу» Лапланша и Понталиса или «О грамматологии» Жака Деррида. Это принципиально важно, потому что в умах самой широкой публики укоренено мнение, что Гаспаров не любил новейшую французскую философию по той причине, что не знал ее. Мысль эта, подчеркнула Автономова, ошибочна; критические отзывы Гаспарова о Деррида и Фуко объяснялись отнюдь не плохим знакомством с их работами, а тем, что Гаспаров иначе представлял себе стратегию гуманитарного знания. В философии постмодернизма его не устраивало многое, начиная с вопиющей неточности центрального термина — «деконструкция» (для которой он полушутливо, полусерьезно предлагал выдуманную нарочно для этого случая русскую замену — «раззавязывание»). Философы, впрочем, отвечали ему взаимностью. Автономова выделила два типа неприятия статей и книг Гаспарова в их среде: одни философы, считая Гаспарова слишком приверженным строго филологическим методам, просто игнорировали его работы (при этом широко цитируя других «античников» — таких, как Лосев или Аверинцев), другие (проповедники постмодернизма) не скрывали своего раздражения. В докладе Автономовой в первый — но не в последний — раз на этих Лотмановских чтениях прозвучала отсылка к опубликованной некогда в «НЛО» дискуссии о филологии и философии[143], где Гаспаров защищал строгую филологическую науку от субъективного импрессионизма постмодернистской философии. Между тем — и для Автономовой это очень существенно — отношения филологии и философии совершенно необязательно должны строиться на конфликте и неприятии; все дело в том, какая филология и какая философия участвуют в диалоге; именно такой диалогический сборник, написанный сообща филологом и философом, Гаспаров и Автономова планировали выпустить — но не успели[144].
Из троих великих ученых каждый выступавший выбирал того, кто был ему ближе в человеческом и научном плане. Сергей Бочаров говорил о В. Н. Топорове, с которым, по его признанию, постоянно сверялся в собственной деятельности[145]. Бочаров подхватил и продолжил заданную в мемуаре Вяч. Вс. Иванова тему противостояния космоса и хаоса; назвав наследие Топорова «умственным космосом», он остановился особенно подробно на историософском аспекте этого наследия. Топоровская историософия, сказал Бочаров, растворена в корпусе текстов ученого, в его ставших легендарными бесчисленных примечаниях; так вот, одно из таких примечаний (Бочаров назвал его «шоковым») содержит упоминание о до сих пор не оплаченной цене крови в российской государственности. Именно такие прорывы к прямому высказыванию, к философствованию на грани богословия (которое, впрочем, соседствует у Топорова со строгими лингвистическими или историко-литературными анализами) и кажутся Бочарову важнейшей чертой топоровского творчества. При этом, хотя русская мысль всегда существовала и развивалась в обстановке катастрофы, для русского ученого Топорова характерна и принципиально важна «установка на благое». Сам Топоров был для тех, кто его знал и читал, нравственной опорой; не сделавший за всю свою жизнь ни одной уступки господствующему порядку, он, по словам Бочарова, представлял собою ярчайшее исключение. В отличие от создавшегося за годы существования советской власти нового антропологического типа — «советского человека», Топоров оставался (и внутренне, и даже внешне) чистейшим представителем редкого типа — человека русского.