реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 34)

18

Третий день конференции открылся докладом Бориса Андреевича Успенского «Время в гоголевском „Носе“»[136]. Докладчик взялся объяснить (прокомментировать), каким образом мотивировано в гоголевской повести чудесное исчезновение и обретение носа. Проанализировав разные редакции повести, он обратил внимание на то, что указание на 25 марта и 7 апреля как даты утраты и обретения носа появились только в последней редакции 1842 года, написанной — в отличие от предыдущих — уже после того, как Гоголь побывал за границей, в католическом Риме. Между тем даты эти не нейтральны: на 25 марта приходится праздник Благовещения по старому стилю, а 7 апреля справляется Благовещение сейчас, но уже по новому стилю (в XIX же веке, когда разница между григорианским и юлианским календарями составляла 12 дней, Благовещение по новому стилю приходилось на 6 апреля). Таким образом, получается, что события с носом произошли в промежутке «между двумя календарями», а такой промежуток в народе (особенно в губерниях конфессионального пограничья — например, у белорусов) всегда считался вотчиной нечистой силы (подобно 29 февраля, на которое приходится День святого Касьяна и которое, как считается, лучше «переспать», ибо в это время любая деятельность может привести только к отрицательным последствиям). Конечно, сам герой повести, майор Ковалев, жил по русскому календарю, и для него сопоставление русского и европейского календарей было неактуальным, однако для Гоголя оно вполне актуально; время автора и героя в этом случае не совпадает, что, впрочем, в творчестве Гоголя встречается нередко; просто в других случаях, например в «Мертвых душах», Гоголь эту разницу эксплицирует, а в «Носе» — нет. Промежуток между новым и старым стилями в самом деле оказался временем, как назвал его докладчик, нечистым и виртуальным, ибо, кажется, «попутал» абсолютно всех присутствовавших, включая докладчика: все принялись спорить о датах и каждый остался при своем мнении.

Три следующих докладчика, выступавшие в третий день конференции, делились опытом собственной недавней комментаторской работы.

Александр Белоусов рассказал об особенностях реального комментирования романа Л. И. Добычина «Город Эн»[137]: на многочисленных примерах, от силуэта кирхи до сценария празднования гоголевского юбилея, он продемонстрировал, что роман этот лишь «притворяется» местной хроникой вполне конкретного города Двинска; его хроникальность — иллюзия, ибо сопоставление с реальными событиями и пейзажами Двинска начала века заставляет признать, что город Эн — город не столько реальный, сколько типический.

О соотношении реального и выдуманного шла речь и в докладе Олега Лекманова, посвященном комментированию памфлетного мемуарного романа В. П. Катаева «Алмазный мой венец» (комментарий Лекманова и его коллеги М. Котовой готовится к выходу в издательстве «Аграф»)[138]. Если Белоусов сопоставлял романную реальность по преимуществу с газетной хроникой, то Лекманов не только использовал документы (в частности, стенограммы заседаний писательского союза и проч.), но и сталкивал разные мемуарные свидетельства об одних и тех же событиях. Стратегия Катаева была двойственной: он настаивал на том, что в его романе все правда, но одновременно скрыл реальных героев за вымышленными именами и потому всегда мог сослаться на выдуманность всего повествования. Сообщая факты по преимуществу достоверные, Катаев в то же самое время стремился отретушировать прошлое вообще и свое собственное поведение в этом прошлом в частности; отсюда искажение подлинных фактов, причем не всегда в сторону лестную для себя: например, если Катаеву нужно убедить читателя в том, что Бабель был в литературном процессе 1930‐х годов одиночкой, то он сообщает, что его самого автор «Конармии» ценил невысоко, в то время как сохранившиеся реальные высказывания самого Бабеля свидетельствуют об обратном.

Доклад о романе Катаева, естественно, не оставил публику равнодушной. В прениях живо обсуждались два вопроса, оба — хотя и в разной степени — классические: во-первых, «что есть истина?»; а во-вторых, «был ли Катаев подлым человеком?». На первый вопрос Лекманов совершенно резонно ответил, что хотя всякий мемуарист субъективен по-своему, из этого отнюдь не следует, что верить нельзя ни в чем и никому; для каждого события, описанного в нескольких версиях, можно все-таки выбрать версию, больше других близкую к действительности. Относительно же ответа на второй вопрос мнения разошлись, а сам докладчик был склонен уклониться от моральных оценок, но эпизод, приведенный Александром Парнисом (о том, каким образом Катаев завоевывал Москву, постепенно выживая из квартиры приютившую его москвичку), пожалуй, послужил довольно выразительным аргументом против тезиса о неподлости Катаева (таланта его при этом никто не отрицал).

Наконец, Александр Жолковский также рассказал о том, над чем работает в настоящее время, — а именно об «Антологии инфинитивной поэзии»[139]. Сначала докладчик познакомил аудиторию со своей дефиницией инфинитивного письма (тексты, которые содержат абсолютные инфинитивные предложения, не подчиненные управляющим словам и не привязанные к конкретным лицам и модальным значениям; тексты, в которых речь идет, как правило, о некоей виртуальной действительности, либо возвышенной, либо сниженной), затем рассказал о том, как будет устроена готовящаяся антология, и наконец продемонстрировал образец комментария к «инфинитивному» стихотворению — разбор стихотворения Пушкина «Из Пиндемонти». В стихотворении этом сочетаются две традиции инфинитивного письма: сатирически-дидактическая, восходящая к поэзии XVIII века («На модное остроумие 1780 года» Державина; «Придворная жизнь» С. А. Тучкова), и элегическая 20‐х годов XIX века («Элегия» В. А. Туманского). В обеих традициях, и нравоучительной, и элегической, инфинитивные стихотворения оканчиваются финальным резюме-пуантом; Пушкин завершает «Из Пиндемонти» таким же образом, но оставляет финальную фразу без рифмы и этой свободой от условностей (в том числе и от правил версификации) имитирует ту самую свободу поведения, о которой пишет.

Выступление Жолковского было последним в «докладной» части конференции; за ним последовал круглый стол, тема которого была обозначена как «Комментарий: блеск и нищета жанра в современную эпоху» (ведущие Александр Осповат и Никита Охотин). Стенограмма круглого стола печатается полностью в этом же номере «Нового литературного обозрения». Однако хроникер тоже человек и имеет право на собственное видение событий. Поэтому — рискуя навлечь на себя упреки в субъективизме — я осмеливаюсь предложить читателю свою версию дискуссии, а о том, насколько она соответствует действительности, всякий читатель сможет судить сам, сопоставив ее со стенограммой.

Один из выступавших на кругом столе (Андрей Зорин), характеризуя состав аудитории, уподобил ее собранию передовиков производства, прибывших для рапорта об успехах и обмена опытом. Однако в ходе круглого стола главенствовали не «охотничьи рассказы» о достижениях (метафора того же Зорина), а рефлексия над жанром комментария, носившая достаточно нелицеприятный характер.

Сергей Зенкин занялся поисками ближайшего культурного оппонента комментирования как практики и отыскал такового в традиции «медленного, или пристального, чтения», одним из образчиков которой назвал известную книгу Ролана Барта «S/Z» (анализ новеллы Бальзака «Сарразин»). Выступление Зенкина представляло собою последовательное выстраивание ряда оппозиций между комментарием и медленным чтением, причем в конечном счете оказалось, что «письмо», то есть структура и форма литературного текста, подвластно только медленному чтению, господство же в российских условиях комментария и неразвитость традиции медленного чтения являются симптомом несостоявшейся литературно-теоретической модернизации России.

Если Зенкин предъявил комментированию упрек со стороны литературной теории, то выступавший следом за ним Андрей Зорин взглянул на ту же деятельность с точки зрения социальной прагматики. По Зорину, главная проблема, связанная с комментаторской деятельностью, заключается в том, что в наше время она лишилась того негласного статуса, того символического ореола, какой имела (в глазах определенного круга) в советское время. Тогда, отвергая официальные критерии оценки нашей профессиональной деятельности, мы искали других, элитарных критериев, и чем ниже был статус комментариев для больших начальников, тем выше они ценились в кругу интеллигенции. Комментаторы накапливали символический капитал, который теперь утратили. Сейчас официальная система общественного признания снова не устраивает интеллигенцию, но и сочинение комментариев достойного статуса не обрело. «Одним словом, — сказал Зорин, — мне бы хотелось отыскать такие формы преподнесения комментария интеллектуальному сообществу, которые вернули бы комментаторской деятельности символический статус и капитал».

Наконец, третье направление атаки на комментарий (тираноборческое?) было представлено Виктором Живовым и Абрамом Рейтблатом. Первый обвинил комментаторов в апроприации текста и назвал комментарий «симулякром, пожирающим комментированный текст», а комментированные издания — интеллигентской апроприацией классики, после чего, вслед за А. Л. Зориным и К. Г. Треплевым, призвал собравшихся к поиску новых форм. Второй, развивая тезисы, предложенные в первый день, усмотрел в комментировании проявление общей патерналистской тенденции цивилизовывать русский народ, который никто не спрашивал, желает он цивилизовываться или нет.