реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Калмыкова – Литература для нервных (страница 30)

18

В художественной литературе символ бывает общим для двух и более авторов (у К. Д. Бальмонта и И. А. Бродского речь поэта – символ его личности в целом). Тогда он становится универсальной культурной единицей. Так, символ связи жизни и смерти – путешествие в подземный мир и возвращение из него. Как мотив оно появляется в мифе, фольклоре, в Ветхом Завете (Книга Иова) и дальше – в авторских произведениях Вергилия, Данте Алигьери, Дж. Джойса, Брюсова и других поэтов-символистов, Мандельштама… Помимо вертикальной связи двух полярных миров этот символ означает инициацию души благодаря получению сложного духовного опыта, ее погружение во тьму и дальнейшее очищение, пробуждение.

Внутри основного символа поэты разрабатывают свою частную символическую систему. Такова, например, «ласточка» в поэзии Мандельштама, связанная с путешествием в загробный мир и с поиском оживленного поэтического слова. Приведу ряд контекстов употребления этого слова без пояснений. «Что зубами мыши точат // Жизни тоненькое дно // – Это ласточка и дочка // Отвязала мой челнок… <…> Потому что смерть невинна, // И ничем нельзя помочь…» («Что поют часы-кузнечик…»). «В ком сердце есть – тот должен слышать, время, // Как твой корабль ко дну идет. // Мы в легионы боевые // Связали ласточек – и вот // Не видно солнца; вся стихия // Щебечет, движется, живет; // Сквозь сети – сумерки густые – // Не видно солнца, и земля плывет» («Сумерки свободы»). «Я слово позабыл, что я хотел сказать. // Слепая ласточка в чертог теней вернется, // На крыльях срезанных, с прозрачными играть, // В беспамятстве ночная песнь поется» («Ласточка»). «Когда Психея-жизнь спускается к теням // В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, // Слепая ласточка бросается к ногам // С стигийской нежностью и веткою зеленой» («Когда Психея-жизнь спускается к теням…»).

Новые оттенки смысла символа транслируются от одного поэтического поколения к другому. В этом смысле интересна группа символов, связанных с миром насекомых и с понятием «летающее насекомое». Так, у Виктора Александровича Сосноры читаем: «О! В этих элегиях много чужих жуков, // взятых за крылышки и у меня поющих, // пришлых имен, персоналий, чисел, планет, // долго ж они просились включения в мой гербарий. // Мог бы и вычеркнуть, вообще-то и не до них, // скипетр имперский не так уж приветлив с жуками, // но милосерд к голосам и малых сих, // пусть, на булавку наколотые, тут обитают» («О! В этих элегиях много чужих жуков…»). Здесь жуки – символ чужого текста, вообще литературы как совокупности образов и смыслов; всех «малых сих» в мире; смерти («на булавку наколотые») и посмертного бытия в культуре («тут обитают», т. е. в гербарии), загробного существования, опять-таки путешествия в царство теней и условного возвращения оттуда.

Какие же «чужие тексты» влияют на создание жуков как символа у Сосноры? Во-первых, в высокой степени выражено сравнение насекомого (кузнечика) с человеком в стихотворении Ломоносова: «Кузнечик дорогой, коль много ты блажен, // Коль больше пред людьми ты счастьем одарен! // Препровождаешь жизнь меж мягкою травою // И наслаждаешься медвяною осою. // Хотя у многих ты в глазах презренна тварь, // Но в самой истине ты перед нами царь; // Ты ангел во плоти иль, лучше, ты бесплотен, // Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен; Что видишь, все твое; везде в своем дому, // Не просишь ни о чем, не должен никому».

В поэзии Константина Константиновича Случевского при упоминании насекомых видим 1) связь мотивов жизни и смерти и 2) тождество «насекомое (жук) – человек»: «Я лежал себе на гробовой плите, // Я смотрел, как мчались тучи в высоте, // Как румяный день на небе догорал, // Как на небо бледный месяц выплывал, // Как летали, лбами стукаясь, жуки, // Как на травы выползали светляки» («На кладбище»). Символизация здесь идет по линии «жук – жизнь». Та же ситуация – в стихотворении Н. А. Заболоцкого «Отдыхающие крестьяне»: «Тогда крестьяне, созерцая // Природы стройные холмы, // Сидят, задумчиво мерцая // Глазами страшной старины. // Иной жуков наловит в шапку, // Глядит, внимателен и тих, // Какие есть у тварей лапки, // Какие крылышки у них». А в стихотворении того же Заболоцкого «Прощание с друзьями» жук уже прямо символизирует человека: «Там на ином, невнятном языке // Поет синклит беззвучных насекомых, // Там с маленьким фонариком в руке // Жук-человек приветствует знакомых».

Символы подземного (загробного) существования, возвращения/невозвращения из небытия связаны, как мы видим, с символикой насекомых/людей. В поэзии Мандельштама наблюдаем эту же перекличку. С одной стороны: «Да, я лежу в земле, губами шевеля, // И то, что я скажу, заучит каждый школьник: // На Красной площади всего круглей земля // И скат ее твердеет добровольный» («Да, я лежу в земле, губами шевеля…»). Никаких «жуков» здесь нет, однако появляется языковой (звуковой) образ «жужжания»: леЖУ, в ЗЕмле, ШЕвеля, скаЖУ, ЗАучит. Подобные вещи возникают в творчестве бессознательно, не моделируются автором, однако свидетельствуют об очень определенной внутренней логике самого творчества, верифицируя любую теоретическую идею писателя, и об онтологическом статусе языковых поэтических явлений. С другой стороны, возникает более непосредственная ассоциация: «Не мучнистой бабочкою белой // В землю я заемный прах верну…» («Не мучнистой бабочкою белой…»). Бабочка-«мусульманка» у Мандельштама тоже – «жизняночка и умиранка» («О бабочка, о мусульманка…»).

Поскольку символизация в поэзии во многом зависит от уже сложившегося обычая разрабатывать, углублять значение существующих в культуре символов, постольку «кузнечик» Ломоносова и «жуки» Случевского порождают множество символов, имеющих двойную природу: в них столько же от непосредственного восприятия автором мира реалий, сколько и культурной рефлексии (быть плодом такой рефлексии – органическое свойство символа). Так, у Арсения Александровича Тарковского читаем: «Над хрупкой чешуей светло-студеных вод // Сторукий бог ручьев свои рога склоняет, // И только стрекоза, как первый самолет, // О новых временах напоминает» («Когда купальщица с зеленою косой…»). Или: «Я ловил соответствия звука и цвета, // И когда запевала свой гимн стрекоза, // Меж зеленых ладов проходя, как комета, // Я-то знал, что любая росинка – слеза» («Я учился траве, раскрывая тетрадь…»). Здесь пространство символа превращается в пространство мифологическое. В стихах Бродского «насекомое» впрямую не названо, но – как «малое сие» – подразумевается, связываясь с еще одним распространеннейшим символом – зеркалом: «…Но, устремляясь ввысь, // звук скидывает балласт: // сколько в зеркало ни смотрись, // оно эха не даст. <…> В будущем, суть в амальгаме, суть // в отраженном вчера // в столбике будет падать ртуть, // летом – жужжать пчела. // Там будут площади с эхом, в сто // превосходящем раз // звук. Что только повторит то, // что обнаружит глаз. // Мы не умрем, когда час придет! // Но посредством ногтя / с амальгамы нас соскребет // какое-нибудь дитя!» («Полдень в комнате»).

Так символы у различных поэтов складываются в единую систему, в которой каждое звено связано с другими, всякий раз повторяя художественную логику, отличную от обыденной. Символу посвящено множество интереснейших работ ученых: достаточно упомянуть, например, книгу А. Ф. Лосева «Проблема символа и реалистическое искусство» и В. Н. Топорова «Миф. Ритуал. Символ. Образ».

Аллегория

– способ иносказания, при котором буквальный смысл художественного явления передается через характеристики другого объекта (аллегория царской власти – лев).

Аллегорию часто путают с символом. Чтобы этого не происходило, надо запомнить, что у аллегории горизонтальная структура: оба явления – и то, что означает, и то, что означается, – принадлежат одному и тому же земному миру. Но при этом не называются конкретные объекты, а упоминаются отвлеченные или родовые понятия. В приведенном примере – вообще царская власть в Европе или на Востоке и вообще лев, типичный представитель своего рода. Лев – царь зверей во многих культурах; его свойства передаются в мир людей.

Первым, кто четко разграничил аллегорию и символ, был И. В. Гете. Он противопоставил бесконечное (в символе) и конечное (в аллегории): структура образа при символизации расширяется в мир идеального, а в аллегории ограничивается рамками отвлеченного или родового именования: «Аллегория превращает явление в понятие, понятие в образ, но так, что понятие в образе остается ограниченным <…>, и его можно полностью удерживать, иметь и посредством этого образа выражать. Символика превращает явление в идею, идею в образ, и так, что идея всегда остается в образе бесконечно действенной и недостижимой».

Акмеизм

– одно из двух литературных течений, возникших в русской литературе в 1910‐е гг. как реакция на символизм. Специфически русское и исключительно литературное явление. Самое известное определение акмеизма принадлежит Мандельштаму: «тоска по мировой культуре». Название течения произошло от греческого akmē – высшая степень чего-либо, цветущая сила.

Идеолог течения, Гумилев, был учеником и до поры до времени последователем Брюсова, но позже перерос влияние учителя и создал свою школу, в которую входили, помимо него и Мандельштама, еще Ахматова, Сергей Митрофанович Городецкий, Михаил Леонидович Лозинский. В состав группы в разных мемуарных и научных источниках иногда добавляется Владимир Иванович Нарбут.