Вера Чайковская – Божественные злокозненности (страница 69)
— Едем!
Он схватил Лизетту за горячую руку (Мы жали друг другу холодные руки… Ах этот старый плакса Фет!) и потащил к двери.
— Я простужена!
Но и ее увлек азарт поиска, хотя Вадим ей почти ничего не рассказывал. Он на удивление галантно помог ей влезть в шубу, и они на такси помчались в Дом призраков, купив по дороге конфет. В такси Вадим милостиво сказал Лизетте, что для него в научном плане это письмо ничего не открывает. Просто интересно как человеческий документ. И конечно же оно не относится к пушкинской эпохе. Эпоха другая. Но похожи люди. Люди всегда похожи…
Про себя он думал, что вопрос, который он хочет задать Полине Арендт, в сущности, не столь и важен. Ему просто приятно еще раз увидеть эту старую женщину и ощутить дуновение странных извилистых судеб, к ней причастных…
«Угрюмый страж», обычно пропускающий в дом, исчез по какой-то «насущной надобности», как выразилась гардеробщица (уж не в вечном ли российском поиске бутылки?). Вадим с Лизеттой, раздевшись, быстро вбежали на мраморную лестницу. С нее уже спускались, встречая гостей, воздушные Татьяна Воронцова и Дарья Мещерская (или Татьяна Мещерская и Дарья Воронцова? Вадим их немножко путал). Он взглянул на бледные, точно припудренные старинной золотой пудрой лица обеих дам — и что-то его насторожило. Точно нечто птичье, беззаботно-радостное в них слегка померкло.
— Полинка почему-то не встречает! — успел он услышать встревоженный возглас Лизетты.
И уже бежал, бежал вниз к раздевалке, где только что оставил одуревшей от безделья гардеробщице свою куртку.
— Так быстро уходите?
Ей, очевидно, смертельно хотелось с ним поболтать.
Да, да, да — он уходил. Убегал. Скрывался. В Америке — пожалуйста!!! Но здесь, в России, он не в силах перенести еще и это. Услышать, увидеть, узнать. Он убегал, а вслед ему несся удивленный, вздорный, отчаянный Лизеттин голосок:
— Вадим! Ты куда?!
О, они с Максом были названые братья. Тот, судя по всему, тоже всегда убегал — от счастья и от несчастья! И ему, как и Максу после войны, до отъезда в Америку больше всего хотелось спать. Спать год или два, не просыпаясь!
Шел снег. Вечерело. В домах зажглись огни. Как он любил мальчишкой эту часть зимнего дня. Как наслаждался легким бодрящим морозцем, отчаянной игрой в снежки, катаньем под музыку на коньках на замерзших Чистых прудах!..
Мальчишеские крики его остановили. В одном из неприметных двориков старой Москвы несколько пацанов съезжали с горы на фанерных дощечках. Вадим подскочил к одному из них — небольшому, очкастому, сопливому, в ярком синем шарфе вокруг шеи — и попросил одолжить дощечку: прокатиться захотелось. Тот с готовностью ее протянул, отряхиваясь и посмеиваясь. Вадим оседлал дощечку, приладился и под смех и гиканье пацанов лихо съехал с горки. Проходящая через двор девушка, в белой шубке и белой пушистой шапочке, на миг остановилась и захлопала в ладоши. Вадим раскланялся. Отдал дощечку пареньку, пожал его мокрую ладошку, отряхнулся от снега и продолжил свой путь. Пешком. На троллейбусе. Опять пешком. Было совсем поздно, когда он добрался до гостиницы и сразу подбежал к звонившему телефону.
Сердитый Лизеттин голосок:
— Ты что, очумел? Куда ты помчался? Я сказала Полинке, что у тебя разболелся живот. Она тебе очень посочувствовала.
— Полинке? Сказала Полине Юрьевне?
— Ну и что такого? Подумаешь, застеснялся! А что я должна была соврать? Что тебя срочно вызвали в американское посольство, да?
Он забормотал что-то горячее и несвязное, чувствуя, что вот-вот разрыдается. Лизетта, должно быть, подумала, что он пьян, и повесила трубку. А Вадиму приснилось… О, сну не было никакого дела до его серьезной академической темы. В его сне с братом Гейне Максимилианом встретился вовсе не Пушкин, а совсем другой российский стихотворец. Уж не тот ли, строчку которого о «холодных руках» Вадим теперь все время повторял?
Глава XI
Воздушная связь
Заметенная снегом почтовая станция. Вечереющий зимний день в позапрошлом, что ли, веке? Какой-то молодой, но уже полнеющий помещик с внимательными печальными глазами дожидается приезда племянницы, чтобы отвезти ее в свое имение. Накинув шубу и надвинув на брови шапку, он выходит из душного станционного помещения на заметенное снегом крыльцо, где нервно топчется невысокий, не по погоде легко одетый господин, что-то высматривая вдали. Господин оборачивается, взглядывает. Оба чувствуют, что между ними проносится точно снежный вихрь узнавания, хотя они положительно незнакомы. Но они не отбегают друг от друга, а, напротив, приближаются, оказываясь совсем рядом на узком пространстве крыльца. Обоим хочется еще раз заглянуть в лицо соседа, удивившее странной родственностью черт, выражения. Помещик отмечает про себя, что нервный господин гораздо старше него, но моложав и подтянут, — возможно, как и он, из бывших военных. Правда, терпения у него еще меньше, чем у помещика, который упорно воспитывал в себе это качество и кое-чего достиг.
— Никак не дождусь коляски!
Господин заговаривает со случайным дорожным попутчиком с такой легкостью, как заговаривают дети, уверенные, что всем окружающим интересны их переживания.
— Вижу, вы тоже нетерпеливы!
Помещик делает еще шаг в сторону незнакомца, улыбаясь нахмуренным лицом. Улыбка ложится легким отблеском на тяжесть и тревогу ожидания. Улыбается в ответ и невысокий нервный господин, которому улыбка помещика точно подала знак, что можно продолжить разговор о том, что так издергало и замучило.
— Какие необязательные… необязательные — так по-русски? (господин говорит с легким немецким акцентом) — люди! Муж мадам Корсаковой заклинал меня ехать без промедления. У мадам открылась лихорадка. Коляску до имения обещался тотчас прислать. А я тут жду уже несколько часов! И знаете, одно к одному: у меня во Франции брат умирает. Он известный, да, известный немецкий поэт. Может, вы даже слышали его имя, хотя едва ли, едва ли…
Помещик непроизвольно хмурится. Поэт? Да еще известный? Наверняка плохой! Он сам временами писал стихи и знал, что хорошие поэты редки.
— Немецкий поэт умирает во Франции?
— Вас это удивляет? В Германии… там не годился — как это? — его тип красоты. Аполлон, но не немецкий.
Собеседник необычайно живо смотрит на помещика, и тот под его взглядом, должно быть, краснеет. У него ведь и у самого не все в порядке с «типом красоты» — не славянской, но и не совсем немецкой. Но это тайные переживания, опасения, подозрения! Он не хочет родства с этим несчастным племенем, которое отовсюду изгоняется. Он по отцу столбовой российский дворянин и всем это докажет. Всем! Что же это во Франции за немецкий поэт с подозрительной кровью? Уж не тот ли, с которым был дружен в свое время сам божественный Тютчев? Да ведь и он сам пытается его переводить.
— Отчего умирает ваш брат?
— Отчего умирают поэты? От любви, как ни странно это звучит в устах врача. От юношеской любви к кузине. Она сейчас почтенная дама, но еще красива. Брат все зовет ее в Париж, где лежит пластом уже несколько лет. Знаете, есть в этом что-то упоительно сладостное — сказать в конце жизни: посмотри, что ты со мной сделала!
Невысокий господин, лицо которого во время рассказа все время сохраняет удивительную живость, легко касается рукой теплой шубы помещика. Тот и за собой знает эту детскую привычку дотрагиваться до собеседника, точно это делает общение ближе. Кажется, они и внешне похожи. Глаза и влажный чувственный рот похожи безусловно. Помещика вдруг поражает мысль, что тот, далекий, умирающий во Франции поэт, возможно, похож на своего брата. Тогда они все трое похожи!
— Насколько я понимаю, ваш брат уже не юноша. Как же он может умирать от юношеской любви?
Спросил, а ведь сам переживает нечто подобное! Разве сам он не убежал, не бросил, не оставил в юности ту, от любви к которой умирает все эти годы, живя в благополучном, почти счастливом браке? Та другая, давно умершая, слышала его первые песни. Это она сделала его поэтом. Прошлые чудеса не забываются, не проходят! И пусть мудрецы говорят, что проходит все! Есть чувства, есть слова, есть взгляды…
— Я вам как врач скажу: эту рану он никак не мог залечить! В таких случаях медицина — как это? — бессильна. Вам, может быть, это знакомо?
Невысокий господин с живым участием глядит на словно бы изнутри осветившееся, а прежде такое замкнутое лицо помещика.
— Кому, мне? Да, бывало… не со мной, конечно. С другом. Он, представьте, тоже поэт.
— А как его имя? Быть может, я знаю, читал?
— Нет, нет! Не надо имен! Да и не читали вы его! Он поэт второстепенный. Мало популярный в обществе. Его почти никто не знает!
Невысокий господин вдруг с каким-то отчаянным выражением срывает с головы легонький картуз и подставляет лицо снеговому вихрю.
— Заболею так заболею! Пусть меня лечит мадам Корсакова!
Помещику тоже совсем невмоготу это затянувшееся ожидание, но мороз, снег, неожиданно горячий разговор с незнакомцем вызывают в душе что-то такое затаенно-мучительное и почти счастливое, словно кто-то ему на ухо шепнул слова любви.
Снежинки падают на круглую лысину отчаявшегося медика, которую в том странном, чужом, прельстительном народе обычно прикрывают ермолкой. И у него самого намечается лысина, но разве он не молод? Он будет молодым всю жизнь, потому что все его юношеские чувства живы!