Вера Чайковская – Божественные злокозненности (страница 68)
Он помнил физическое ощущение невыносимой июльской жары (полдень?), он что-то пил на открытой веранде — воду или ягодный морс, — когда к соседям, делившим с тетей Ниной дачу, приехала гостья. Он наблюдал с веранды, как она, вся залитая солнцем, идет от станции по их пыльной улице, и ему захотелось, чтобы она завернула к ним. И к неописуемой его радости она завернула, открыла скрипучую калитку, вошла.
Высокая, в черном с крупными красными розами облегающем платье из чего-то очень воздушного, с большими, всегда чуть прищуренными, блестящими глазами и с такими же, как глаза, блестящими черными волосами, образующими на затылке небольшой пучок. Казалось, он вот-вот рассыпется. Как плавно, как выразительно он шла! И все в ней перекликалось и рифмовалось даже на его детский взгляд. Круглые белые руки, круглые подведенные глаза, круглые, обтянутые каким-то цыганским платьем бедра.
Хрупкая и уязвимая, огненная и опасная — вот образ женщины, который вошел тогда в его существо. Тигрица! Сколько же ей было лет? Нет, в эту бездну он даже и не заглядывал! Даже тетушка сначала называла ее Тамарой Иосифовной. И только к вечеру, когда соседка тетя Женя позвала их к столу в общем саду, тетушка стала попросту называть ее Томой, Томкой, Томочкой. Тетя Женя шепнула тете Нине, а он жадно уловил, что гостья одинока и без детей. И это стало еще одним магнитом: ее одинокость прочиталась как ожидание его, Вадика… Ну что-то в этом роде, не совсем, конечно так. На деле он очень стеснялся и убегал от ее блестящих затягивающих глаз.
— Вадик, да ты влюбился?!
Проницательная тетушка, смеясь, отыскала-таки его в саду у кустов цветущего жасмина. Из-за этих кустов он смотрел на Тамару Иосифовну, Томку, как она тянет руку к яблоку в вазе на столе, и это почему-то тоже было музыкой. И как она потом это яблоко ест, блестя глазами, зубами, розово-прозрачной кожурой яблока. Он на минуту словно бы случайно подбежал к этой подруге скучнейшей тети Жени — перевозчице, как он услышал из разговора взрослых, а на самом-то деле переводчице. Что она делала? Ага, наверное, перевозила людей с одного берега на другой, ну, как античный Харон в любимой книжке Куна. С берега, где все обычно, туда, где начинаются чудеса! Он таких мыслей прежде не мыслил и таких чувств не испытывал!
Вдруг эта тигрица обхватила его своими круглыми руками, приблизила лицо с близорукими огненными глазами и поцеловала куда-то в край щеки под общий смех соседей, сидящих за столом.
— Милый какой мальчик! Ты стесняешься? Стесняешься? Ну скажи!
И потом, уже вечером, когда она уходила на станцию, вся пропахшая жасмином (увозила с собой громадный жасминовый букет), он выбежал за калитку и громко, отчаянно крикнул ей вдогонку:
— Мне было с тобой хорошо!
А она повернула к нему побледневшее и чуть опавшее в сумерках лицо, просияла и, переложив сумочку и букет из правой руки в левую, послала ему воздушный поцелуй. Он потом придумал, или его действительно закрутило от него, как от вихря, урагана? Столько было в этом поцелуе жгучей опасной силы…
И как не вязался с этим его образом дачной гостьи вечный припев тети Жени в разговорах с тетушкой «о бедной Тамаре»! (А он жадно ловил эти разговоры.) Или нет, вязался! Потому что Вадим уже тогда, мальчишкой, почувствовал ее уязвимость, ее хрупкость и скрытую печаль — то, что делало ее для окружающих «бедной» — но и радость, которую она излучала и которую старались не замечать скучные домохозяйки.
Глава X
Письмо из секретера
Позвонила по сотовому Лизетта, разбудив, хотя был день. День? Он взглянул на часы. Что это с ним?
— Что ты сказала? Повтори, я не врубился.
Лизетта, торопясь, повторила. Оказывается, она совсем забыла про допотопный секретер из карельской березы, оставленный Полинкой, который давно намыливалась выкинуть на свалку. Весь расшатанный, обшарпанный. Сегодня она в нем рылась — искала медицинскую страховку (он помнит, что она простужена?) — и вдруг наткнулась на какой-то потайной ящичек, а в нем письмо и фотография. Прочесть письмишко Лизетте не удалось — почерк слишком неразборчивый. Но, кажется, там упоминается Пушкин.
— Приезжай скорее!
Еще бы он не спешил! Мгновенно собрался, закурил от волнения, раскашлялся, бросил сигарету в урну возле гостиницы, схватил шальную машину. Вперед! Едва взглянул на порозовевшую не то от находки, не то от простуды Лизетту, выхватил письмо и фотографию и устремился на крошечную кухню бывшего обиталища Полины Арендт-Смирновой. Прочесть сразу и прочесть одному! Лизетта было сунулась за ним на кухню, но он с силой захлопнул дверь перед ее носом. Невежливо, но что поделаешь?
Письмо без конверта и без адреса. Поразительное письмо — злое, язвительное, страстное, словно написанное братом по духу, который неисповедимым образом скрестил в этом письме имена Гейне и Пушкина, а заодно еще и Фета — точно знал, что когда-нибудь его прочтет не только адресат. Прочтет человек, который приехал в Россию в поисках непроясненных связей мировых поэтических гениев. Но письмо никаких связей и не думало прояснять, оно все окончательно запутывало…
Писал мужчина и вовсе не пушкинский современник. Никакой старой орфографии. Бумага чуть пожелтела и фиолетовые чернила кое-где расплылись. Судя по всему, оно писалось сразу после войны, и не с Наполеоном или с «кавказцами», а с Гитлером.
Вадиму приходилось работать в русских и американских архивах. Трудные чужие почерки он разбирал. Прочел и это письмо.
До того он долго разглядывал фотографию. Видимо, запечатленный на ней военный и был автором письма. Красавчик и победитель. С курчавой темной шевелюрой и в ладно сидящей форме. Чуть отвернулся от фотографа и, усмехаясь извилистым ртом, прижал к носу только что сорванную где-то ромашку — будто ромашка пахнет. Хотя, конечно, пахнет — полем, лугом, свежестью!
Вадим прочел:
…Я узнал недавно (от кого, писать скучно), что ты потеряла на фронте мужа. Ты знаешь мое к нему отношение. Увы, даже его смерть… Мои планы изменились. Я не приеду теперь. Ты свободна (надеюсь, ты не в отчаянии, ведь так?), а это для нас обоих опасно. Нас кинет друг к другу — ты же знаешь. Нас с детства тянуло друг к другу. В этом всегда было что-то подозрительно инцестуальное, хотя мы только кузены. Но вспомни нашего общего любимца Гейне. Любовь к кузине гибельна во всех случаях. Ему досталась неразделенная, но и разделенная его бы погубила. Любить вообще не следует слишком сильно, в особенности поэту. Кстати, на фронте я стихи писать перестал и, думаю, навсегда. Займусь простым делом — аптекарским. Мое незаконченное медицинское образование тут будет кстати. Меня зовут в Прибалтику, в Ригу — почти за границу. О судьбе моих близких в Харькове ты, вероятно, знаешь. Не жалей меня, ведь я тебя не жалею. Не скрою, что еду с женщиной, случайной попутчицей. Не первой и, кажется, не последней в моей жизни. С ней легко. Она ничего не просит. А с тобой все слишком серьезно, навзрыд. У меня нет таких сил. Мне кажется, я мог бы целый год только спать. Три военных года… Да ведь ты и так все знаешь, как я знаю про твою жизнь в эвакуации. Мы ведь всегда общались без слов. Я хочу избежать новых потрясений. Никаких чувств! А мы с тобой вместе образуем взрывоопасную смесь. Да я еще, подобно Пушкину, воздушный знак — изменчивый и пылкий.
В голове все вертятся дурацкие фетовские строчки: Мы встретились вновь после долгой разлуки, очнувшись от (от какой же? Забыл) зимы… Так вот, я не хочу! Не хочу этой слезливой мелодрамы. Не хочу «плакать» и «жать холодные руки». Поверь, это нелегкое решение. Все эти годы я спасался мыслью…
Дальше строчка была размыта кляксой. Едва прочитывалось словечко «прелестная», после которого опять темнела клякса. Подпись неразборчива.
Макс? Конечно, Макс. Неужели больше никогда не увиделись? И не тогда ли Полина Арендт засушила ромашку в память о кузене? Или раньше, в более счастливую пору их отношений?
Вадим снова взглянул на фотографию и на этот раз увидел не красавца и победителя, а уставшего, потерявшего всех близких, бесконечно измученного человека, чем-то похожего на Павла, а может быть, и на него самого. Не этой ли невеселой ухмылкой? Перевернул фотографию и на обороте прочел кусочек почти стершейся, химическим карандашом начертанной надписи: «…вай…» Видимо, все то же банальнейшее «не забывай», которого «железный Макс» не сумел избежать.
Вадим сложил листок с письмом по старому сгибу, вложил внутрь фотографию. Его руки машинально стали пристраивать письмо в папку для бумаг, которую он носил в рабочей сумке. Но неожиданно он подумал, что не следует забирать этого чужого письма, пролежавшего в потайном ящичке много лет (мысль несколько странная для исследователя-архивиста). Пусть оно и лежит в секретере, раз уж адресат письма не пожелал забрать его на новое место жительства. Может быть, голос писавшего — ожесточенный и страстный — и без того до нее доносился? Одним словом, Вадим аккуратнейшим образом положил письмо и фотографию назад, в потайной ящичек…
Один вопрос он все же хотел задать Полине Юрьевне. Обсуждались ли в семье Арендтов отдаленные родственные связи с Гейне или имя «общего» для Полины и Макса любимца Гейне возникло в письме совершенно случайно?