Velikaya Lives – Огонь и Я (страница 19)
За века так с горами сроднился весь, что не только он сторожит хребет, а и сам хребет за шаманом след заметает, вильнув своим копчиком.
Дорожит тем шаманом великий край, дорожит им, как стражем всех гор, Алтай.
Белогора лицо – цвет земли в лютый зной – точно в засуху пообветрилось, будто пылью дорожной припудрилось, испещрилось всё мелкой трещиной да морщинками, яко тропами, пролегло вкруг глаз диким множеством – хоть года по ним, хоть века считай.
Сложен крепко он, ни отнять ни взять, сказать «сажень в плечах» – ничего не сказать. След босой ноги, что ни говори, если мерить рукой, на ладони три. Нет, соврала, четыре или даже пять, ну а ростом – два-три человека взять.
Что уж там скрывать-приукрашивать: хоть и жира в нём ну ни капельки, в стороны мослаки торчат, весь поджарый, ядрёный да жилистый, время всё же сумело, своё взяло – кожа дряблая вся, пообвисшая, бородавкой поганой побитая. Такой древний, что не познать, сколь ему – может, триста, а то и четыреста, а скорее всего, ну ни дать ни взять, все пять сотен есть долгих зим и лет.
Обрамилось лицо длинной паклею, култышами большими свалявшейся, до того, что порою и не разберёшь, то ли волос седой, то ли изморозь обвилась, заплелась, перепуталась да косицами тонкими, длинными, поползла с чела змейкой белёсою вдоль костлявых скул и в бородушку, а с бородушки на два жгутика раздвоилась.
Глаза юркие ястребиные тёмным угольком зорко зреют вдаль. Глянут глубоко – на аршины вниз луч из глаза бьёт, нет ему границ, прошибает так – недра все видны в глубине земли, все припасы её и гробницы…
Если в небо поднимет зрачки в кой раз, милями летит, будто сам вспарил телом, в облака и до самых звёзд, даже выше них, в сотни лет назад, тысячи вперед…
А случись повстречать двуногого, что судьбу пытать в горы подался, – зыркнет вострогом глаз в человека того, луч колючий летит, будто молния, прямо зрит в нутро, до углей прожжет.
Хоть младой, хоть старик – слихорадится, от испуга что пёс ощетинится, сущность оного видит Белогор полностью насквозь. Взглядом мысли того пошевелит все – от малой до великой извилины, чисто всей пятернёю костлявою по кумекалке лазает-шарится, пальцем скрюченным мозги трогает. Бедный сразу забудет, как звать его, а коль пьяный, мгновенно протрезвится, глаза выпучит, онемеет весь, столбняком стоит будто вкопанный. В страхе этом мгновенно скукожится, ноги складнем в коленях сгибаются, будто острой косищей подкошенный. К земле низко башкою клонится под незримою страшною силищей, что за холку схватила и книзу гнет мозговницу звериною хваткою, ровно вошь к ногтю прижимая её.
Человечишка весь подрагивает – так в грудине бьётся ретивое, что потницею покрывается, понимая: пришла падучая, потроха все наружу вынула.
Вот однажды в кой веки схворнул шаман, тяжело ходил, кое-как дышал, стал хиреть с каждым днём, изнемог совсем, извела его хиль – смотреть не на что: весь кряхтит, скрипит, что замшелый пень, еле ноги таскает, шаркая.
А злой недуг похлеще, чем батог, бьёт, ломота ему все суставы гнёт, кости вертит, как будто чудовище подрывает шаману здоровьище.
– Что ли, дух с тела рвётся? Подняться сил нет, – Белогор обречённо вздыхает, и в бреду ему чудится, будто бы он заживо замерзает.
Пробирает мороз аж до самых костей, не найти Белогору спасенья… Или нет, изворотливый ум разве даст околеть? И шаман, не вставая с постели, в печь наотмашь кидает поленья.
– Ох… – лишь стонет шаман, – стынет сердце в груди, хоть персты склади, даром пропади.
Донемогся так, что и свет не зрит, сам врачует себя – голодом морит… Сушит брюхо своё, на измор берёт, а поправа к нему так и не идёт.
Уж с десяток дней иль чуть более лёжкой он лежал в своем лежбище, шкурой козьею замусоленной плотно-плотно в ознобе укутавшись. Слушал с улицы ветра пронзительный вой, что как бешеный носится этой зимой, в стены пялился да кряхтел, стонал, в бороде рукою блоху гонял… А она то в башку, то в штаны шнырнёт, да так больно его за бока грызёт, не даёт поболеть, тихо полежать… Шаман чешется, порываясь встать.
Отсморкался шаман, сплюнув на пол слюну, погонял язык, облизнув десну, потянулся, кой-как из постели встал, сунув ноги в пимы, взад-вперёд пошагал. Поразмялся в суставах, все кости потёр, постучал об уступок пятки, руки в стороны – и туда-сюда на спине посводил лопатки. Опосля почесался, зуд пытаясь унять, да проворней, живее блоху стал шпынять. Шустро руки мелькнули, исчезнув за ухом, быстро в этой погоне скользнули на брюхо, по подмышкам, по шее – и он её хвать! Наконец-то сумел он блошину поймать!
– А-а-а-ах, попалась? – блоху он фалангой прижал. – Ну и кто здесь хозяин? – хитро щурясь, сказал.
Пальцами блоху покатал слегка и на печь понёс – пошмалить ей бока.
Слабо чмокнуло тельце багровое – и исчезло в огне насекомое.
Белогор вздохнул, вроде как ожил, заурчали кишки, голодать нету сил. Дотянулся к сушонке, чтоб гриб с неё снять, стал мусолить его, шляпку дёснами мять. В печь дровишек подкинул, взял пустой котелок, снег пошёл зачерпнуть, чтоб запарить чаёк, да пока снег варился, а он его ждал, из ноздрищи в ноздрю ноготь пальца гонял. Потом швыркал отвар из целительных трав да чубук теребил, меж зубами зажав. Вечер тянется долго, шаман всё бодрит. «Вот ещё день в копилку», – сам себе говорит.
Так провёл он всю ночь, утро, следующий день, а ему… как сказать… ну не то чтобы лень, просто как-то ослаб, где-то смысл потерял, сам с собой говорил, сам себе мозговал… В одну точку смотрел, теребив рукава, ощутил, как от мыслей болит голова. «Ух, устал от тяжёлых навязчивых дум, а зима ошалела – какой колотун…»
Серое жилище шамана наполнял трепещущий свет отбрасываемого от печи огня, но, несмотря на жаркое пламя, пещера начала промерзать, покрывая стены изморозью. Серебристый иней полз по стене и блестел подобно сильно искрящейся алмазной крошке.
Белогор смотрел на стену, на растущие по ней морозные узоры, понимая, что что-то надо предпринимать: небывало холодная зима выдалась в этот раз, и если так будет продолжаться, то можно и совсем околеть.
Большим, почти во всю фалангу, лопатообразным ногтем Белогор провёл по узким обескровленным губам, которые ввалились в полость рта, плотно очертив наполовину обеззубевшие дёсны, и, широко разинув ртище, похожий на звериную пасть, скользнул туда пальцем.
Какое-то время он усердно ковырялся в прогнившем корешке зуба, пока не добыл оттуда частицу сушёного гриба, которую у него никак не получалось извлечь. Белогор поднёс палец к лицу, рассмотрел крошку и другим пальцем, будто щелчком, сбил её с ногтя. Кусочек гриба полетел к другой стороне пещеры и прилип на стену, незаметно вписавшись среди крупинок поблёскивающей руды. Ещё долго Белогор сидел на краю своей лежанки, смотрел на огонь и думал, думал, думал…
Ветер за стенами протяжно завывал будто пес.
– Бр-р-р, собачий холод, – поёжился шаман. – Дуборыга стоит, что не высунешь нос, нестерпимо кусается нынче мороз. И лютует зима, совсем озверела, надо срочно узнать, в чём же может быть дело.
Белогор решительно рывком поднялся с постели; доски под ним, распрямившись, облегчённо скрипнули.
Лицо шамана было напряжено и серьёзно.
Он быстро натаскал снега в котёл, растопил его, обмылся, надел лучшие одежды, приготовив себя к колдовскому обряду – камланию.
После нескольких минут напряжённого молчания, в котором он мысленно настроился на обряд, шаман взял в руки уже долгое время скучающе висящий на стене бубен и, сосредоточившись, с размаха ударил в него колотушкой. Тонкая лошадиная кожа, натянутая на большом круглом ободе, прогнулась, взвыла от удара, застонала, заплакала, наполняя пещеру вибрирующим гулом, эхо которого приглушённым раскатом ползло вглубь каменистых стен. Казалось, что сквозь всю гору просочились и эхом понеслись отзвуки этого плача.
Ещё, ещё, ещё раз Белогор занёс деревянную колотушку… а потом стал тихонько, постукивая, перебирать по светящейся прожилками мембране сухими костяшками огрубевших, потрескавшихся пальцев, извлекая звук, чем-то схожий с отдалённым цокотом копыт.
Маленькие железные колечки, попарно подвешенные в ободе бубна, задевая друг друга, мелодично задребезжали колокольчиками.
Шаман, вздрогнув, передёрнулся всем телом, как будто через его нутро молнией прошёл сильнейший электрический разряд, который сводил судорогой мышцы, и, как-то угловато задвигавшись, судорожно дёргаясь, затанцевал, сливаясь хаотичными движениями с льющейся песней бубна. Во время танца шаман умудрялся постучать в стонущую мембрану бубна и локтем, и головой, и заострившейся костлявой коленкой.
Чок-чок-чок… – быструю дробь начали отбивать металлические накаблучники, прикреплённые к подошве унт Белогора. Каменистая, за века до глянца отшлифованная поверхность пола чеканным звяканьем откликалась им в унисон.
Потом, загнусавив в тон музыке, выдувая воздух через ноздри и часто прерывая этот поток двумя пальцами, Белогор чувственно прикрыл глаза сморщенными, будто сушёными, веками, кожа которых до того обвисла, что сходила за шоры.
Цокот копыт, приближаясь, усиливался, и шаман, ускоряя ритм движений, мелко подпрыгивая и семеня ногами, потряхивал своей белой головой, растрёпанные волосы которой напоминали распущенную конскую гриву, создавая этим иллюзию скачущего маститого жеребца, время от времени встающего на дыбы.