18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Велес Дубов – Последний волхв (страница 8)

18

Завороженный черной бездной, Всеслав медленно поднял взгляд к центру озера. Там, словно последний страж утонувшего мира, возвышался дуб. Но не живой великан леса, а его мертвая тень. Голые, скрюченные ветви, черные от вековой сырости, впивались в ночное небо, как костяные пальцы гигантского скелета, вцепившегося в края небесной чаши. Ствол, некогда могучий, был изъеден временем и водой, покрыт трещинами, похожими на шрамы, и наростами, напоминавшими застывшие слезы земли.

Внезапно Всеслав ощутил прикосновение Потапыча и тут же его сознание разорвалось от сотни образов и знаний которыми он не обладал. Оказалось, что задолго до его рождения, это место дышало святостью. Дуб-Страж был не просто деревом – он был алтарем под открытым небом. Сюда, к чистым тогда водам, приходили далекие предки его народа. Они приносили дары плодородной земле и щедрому лесу, возносили благодарности своим богам – грозному Перуну, мудрому Велесу, щедрой Макоши. Воздух звенел от священных гимнов, дымились жертвенные костры из душистых трав, трепетали на ветвях яркие ленты – обережные пояски и рушники, повязанные с благодарностью и надеждой.

А теперь… Лоскуты ткани на ветвях – вот все, что осталось от той поры. Но отныне это были не символы веры, а жалкие, истлевшие призраки былого. Выцветшие до грязно-бурого и серого, обвисшие, облепленные тиной, они болтались на мертвых сучьях, как траурные флаги над могилой забытой веры. Каждый клочок казался немым укором, криком души, вырванной из мира живых вместе с отвергнутыми богами.

Сама эта атмосфера висела над озером и дубом не просто печалью, а глубоким, леденящим негодованием. Казалось, сама земля, вода и воздух пропитаны яростью отвергнутых духов предков и богов. Это была не тихая скорбь, а гулкое, подавляющее возмущение. Холод исходил не только от воды, но и от этой невидимой, всепроникающей обиды. Она сжимала сердце ледяной рукой. Дуб, некогда связующий мир людей и мир духов, стал монументом предательства, магнитом, притягивающим не хвалу и благодарность, а отчаяние и вечную немую скорбь.

У самого основания исполина, в местах, где черная вода лизала его корни, на полузатопленных камнях проглядывали древние руны. Они словно были выбиты не рукой человека, а, казалось, самой силой веры давно ушедших поколений – спирали, трезубцы, переплетенные змеи, символы солнца и плодородия. Архаичные и почти стертые временем, но по-прежнему явственные и ощущаемые. Подобно заклятиям, забытым, но не утратившим силу. Как последнее предупреждение, высеченное в камне теми, кто еще помнил истинных хозяев лесов и вод, и чей гнев теперь витал здесь, невидимый и всесильный.

Потапыч стоял неподвижно. Он не рычал, не фыркал, а лишь издавал тихий, протяжный стон, полный глубокой скорби. Его медвежья душа, прибывающая куда ближе к древним духам леса, чем человеческая, явственно чувствовала святость этого места и всю тяжесть кощунства, его погубившего. Он опустил голову, шерсть на загривке встала дыбом, но не от ярости, а от негодования перед человеческим предательством. Его лапа мягко, но неумолимо преградила Всеславу путь к воде, ибо глубина душевной пропасти, накопившейся в этом месте, была способна засосать сильнее любой трясины.

Неожиданно из черной пучины, прямо из-под корней Дуба, поднялся первый, едва различимый звук. Не голос, а скорее стон. Глубокий, низкий, полный невыразимой тоски и... упрека.

Тишина, повисшая после первого леденящего вздоха озера, оказалась лишь временным затишьем.

Затем родилось нечто иное. Сначала это был не голос. Не мелодия. Это был шелест. Как будто тысячи сухих листьев просыпались на дне бездонного колодца. Шелест, который не слышали уши, но чувствовали кости – низкая, гудящая вибрация, поднимающаяся из самых черных глубин, прямо из-под корней Дуба-Стража. Она пробежала по воде, но не нарушила ее зеркальной неподвижности. Вместо этого задрожали отражения звезд в черной бездне. Они замерцали искаженно, как пламя свечи на сквозняке. Эта вибрация коснулась и Всеслава. Она вошла не через уши, а через ступни, впитанная зыбкой топью берега, поднимаясь по ногам, заполняя живот и сжимая грудную клетку. И тут, шелест преобразился. Он стал... вздохом. Глубоким, протяжным, женским. Полным такой невыразимой тоски, что у Всеслава перехватило дыхание. Вздох повторился. И еще. И вот уже они переплелись, образуя нечто большее. Не песню, ибо не было слов, а звук, мелодия, сотканная из стонов ветра, блуждающего меж деревьев, плача ребенка, потерявшегося в темном лесу и шепота умирающего, лежащего на смертном одре.

Она лилась над черной водой, не имея видимого источника, будто само озеро запело своим нутром, а Дуб служил резонатором для этого похоронного гимна.

Этот звук обволакивал. Он проникал под кожу, заполнял уши мягким, но неумолимым гулом. По спине Всеслава побежали ледяные мурашки, не от страха, а от пронзительной, вселенской грусти. В груди заныло, как от самой дорогой потери. Глаза сами собой наполнились влагой, но слезы не текли – они застывали ледяными крошками где-то внутри. Во рту появился горький привкус полыни и пепла.

Вместе с тем мелодия не пугала. Она соблазняла. В ее пронзительности была странная, гипнотическая сладость. Она шептала без слов, обращаясь прямо к усталой, израненной душе мальчика: «Видишь эту тяжесть? Видишь эту боль? Это правда мира. А там, у Дуба... Там тишина. Там покой. Там нет ни страха пути, ни тоски разлуки, ни гнева богов. Там только вечный покой. Подплыви... Отдохни... Забудь...»

Желание сделать шаг к воде, найти истлевшую лодку и оттолкнуться от берега стало не желанием, а потребностью. Ноги сами понесли Всеслава вперед, к зыбкой кромке.

Потапыч зарычал. Но это был не предупреждающий рык, а стон агонии. Медведь скулил, как щенок, его могучая голова моталась из стороны в сторону, словно он пытался не позволять слуху воспринимать эту проникающую какофонию скорби. Он тер морду лапой, фыркал, но звук, казалось, бил его по нервам с удвоенной силой. Его звериная сущность, ближе стоящая к природным духам, острее чувствовала забвение этой песни. Он видел её ловушку, но его собственная душа корчилась от слащавых лап ее прикосновения.

Воздух над озером сгустился и над водой повис жидкий туман. Запах гнили и тины усилился, смешавшись с призрачным ароматом увядших цветов и старой пыли – запахом забытых алтарей и погребальных костров. Мерцание звезд в воде превратилось в хаотичный танец огоньков, напоминающих те самые болотные огни, что чуть не погубили Всеслава, но теперь они были бледнее и холоднее. Дуб в центре казался ближе, его очертания – четче и пронзительнее. Лоскуты на его ветвях слабо зашевелились, будто подхваченные невидимым дыханием, превращаясь в танцующие призраки былых надежд, теперь зовущие присоединиться к их вечному безмолвию.

Разум Всеслава затуманился. Образы Веселины, матери, отца, тепла родного очага – все, что еще сохранялось в его воспоминаниях – растворялось, замещаясь одной всепоглощающей мыслью: «Тишина. Покой. Дуб. Вода. Забвение...». Он чувствовал, как его страх, его сомнения, сама его воля к жизни уступают место сладкой, парализующей апатии. Шаг к старой лодке, поросшей мхом за долгие годы простоя, казался не опасностью, а освобождением. Лишь где-то на самом дне сознания, как крошечная искра в ледяной пустыне, теплилось смутное ощущение обмана, подпитываемое жалобным скулением медведя и ледяным холодом тоски, сжимавшим сердце.

Ноги, тяжелые и чужие, несли его к воде, к зыбкой кромке, где топкая грязь с мокрым чавканьем все глубже и глубже принимала его босые ступни. Холодная береговая жижа обвила щиколотки, и это прикосновение несло не отвращение, а леденящее обретение покоя. Неожиданно его взгляд скользнул по гипнотической глади у самых ног и замер.

Рядом с его собственным отражением – проступили лики. Они возникали неясно, словно написанные дымом на бархате ночи. Десятки, может, сотни женских лиц, растворенных в бездонной тьме озера. Их бледность была мертвенной, фосфоресцирующей, как гнилушки во мраке. Они были бледными пятнами в черной пустоте. Но страшнее бледности были глаза. Вернее, то, что их заменяло: бездонные глазницы, чернее самой озерной пучины. Ни зрачка, ни белка – лишь абсолютная, всепоглощающая тьма, смотревшая сквозь Всеслава в бесконечность собственной скорби. В них не было злобы, лишь окаменевшая, вечная тоска, застывшая на пороге между мирами. Из темных ореолов вокруг лиц струились волосы. Но не живые пряди – черные водоросли, склизкие ремни тины, стонущие тени. Они колыхались в незримом течении, медленно, гипнотически, прикованные невидимыми канатами к самому дну этого водяного гроба. И от них, от этих призрачных ликов, исходила та самая песня тоски. Каждый их лик был нотой в этом похоронном гимне, наполняя воздух атмосферой невыплаканных слез, оборванных жизней, несказанных слов. Они были немым хором забвенного Озера.

Как не странно, но их вид не отпугивал, а напротив резонировал с тоской, взращенной мелодией в его собственной израненной душе. Пустые глазницы манили. В них читался немой зов: Разве ты не видишь? Мы – как ты. Усталые. Обиженные судьбой. Разве не хочешь покоя? Разве не хочешь перестать чувствовать? Приди. Здесь тихо. Здесь нет боли. Здесь только мы... и вечный сон под сенью Дуба...