Василий Щепетнёв – Марс, 1939 (страница 171)
А неохота, как вспомню ночь.
То ночь, а нынче день. И есть хочется, а более того – пить. Раньше голод и жажду я по книгам знал. Никогда без воды не томился, разве полчаса, час. Да и теперь, сколько прошло времени, мизер, а пить хочется.
Как обычно, я выбираю середину. Пойду, осторожненько подкрадусь и посмотрю, что там за дела. А дальше – по обстановке. Разберусь. Бывает, шутят и более по-дурацки. Всякое бывает.
Тетрадь лежала передо мной. Исписанная почти до конца, три листочка остались белыми, не больше. Строго говоря, белыми они не были. Следы грязи на алом – солнце у самого горизонта.
Что могло быть на них написано, на этих пустых листках?
Сейчас стоило бы еще пройтись, посмотреть, что да как. Новыми глазами.
Очень не хотелось, но я пересилил себя.
Ничего нового не нашел, кроме ямы за оградой кладбища. Она была в стороне и от лагеря, и от деревни, потому раньше не попадалась на глаза. Плита действительно оказалась тяжелой. И действительно, на ней было что-то высечено, но неразборчиво, не понять, буквы это или просто стесали предыдущую надпись. Такое случается.
По крайней мере, я убедился, что ее так и не засыпали. Что еще?
Я прошелся по кладбищу. Сейчас следы деятельности старателей просто бросались в глаза – свежая земля, просевшие могилы, сдвинутые надгробья. И все-таки – почему одну плиту не положили на место? Вернее, две, одну на кладбище, другую вне его?
А не успели. Или не захотели, не сочли важным… Причин много можно придумать, вот только что общего у них с реальностью?
Я почувствовал, что устал. Что взялся за нечто, абсолютно мне непосильное, к чему и не знаю, как подступиться.
Спешно, почти бегом, вернулся я к Чуне, завел мотор и поехал.
Факты складывались в весьма неприглядную картину. Неприглядную и безрадостную. Более того, мрачную.
Лучше всего было бы дневник спрятать или уничтожить и обо всем позабыть. Пусть идет как идет. То есть практически никак не идет, стоит на месте.
А старуха, баба Настя? Интересовались ли ею в милиции, допрашивали, что она им сказала? Мне ведь о раскопках умолчала.
Двадцатый дом по улице Советской не спал, да и время не самое позднее. Но все-таки одиннадцатый час. Почти полночь. Не лучшее время для визита.
– А в больнице она, в области, – раздраженно проговорила дочка. На меня смотрело лицо человека, ничего не получившего по праву рождения. Все приходилось брать боем, и каждый бой оставил свой след. На ее лице можно было отыскать все – настороженность, хитрость, готовность в любой миг дать отпор или, наоборот, кинуться на то, что плохо пристроено; самодовольство от достигнутого и сомнение, постоянное сомнение – не продешевила ли?
Короче, я смотрелся в зеркало.
– В какой больнице? – Печалиться и философствовать можно и попозже, на диванчике. С бутылочкой бренди. Не с бутылочкой – с бутылкой. Бутылищей, чтоб надолго хватило.
– В областной, в какой же еще. Три дня, как отправили.
– А что случилось? Заболела?
– Сама себе беду нашла…
– Да?
– Собаки дикие порвали ее. Гулять пошла, тесно ей здесь. Зачем приезжала, если тесно?
– А фамилия, какая у нее фамилия? – Хорошо наконец спохватился.
– Киреева, Настасья Киреева.
Я поблагодарил дочку и снова запустил мотор. Еще раз мимо. Не складываются последнее время у меня дела. Берусь не за свои, вот и не складываются.
Дома я решил отложить решение на утро. Какое решение, о чем, и сам не знал.
Утром же решил еще повременить. Что толку передавать дневник милиции? Ославят ребят, и больше ничего. Меня ведь даже не вызвали, не спросили ни о чем.
Повременить. А пока съездить, проведать старушку.
Откладывать визит я не стал; развез наших представительниц сельского малого бизнеса по базарам и – в больницу.
В вестибюле меня направили к окошечку «Справочная», там долго искали, сверялись в записях и наконец сообщили:
– Травматологическое отделение, второй корпус, третий этаж.
Я нашел и корпус, и этаж. Попал удачно, как раз в часы посещений. Накинув на плечи белый халат для посетителей, я расспросил санитарку о палате. Больница оказалась не такой переполненной, как я себе представлял. По крайней мере, в коридорах и на топчанах больные не лежали. Лето, некогда болеть, и скучно.
В палате из шести коек одна оставалась свободной. Я вглядывался в лежавших. Старушка узнала меня:
– А, милок, нашел, стало быть.
– Стало быть, да. – Я оглянулся в поисках табурета.
– Ты, верно, в Шаршках опять побывал?
– Побывал, побывал. Как же это вас так?
– Меня? То ништо, от бессилия… Ты вот скажи, зачем пришел?
– Спросить.
– А зачем?
– Ну… Узнать хочу.
– Вот и скажи, зачем тебе знать.
– Не чужой человек пропал, родственник. А даже и чужой…
– Пропал, и пропал. Что ж теперь поделать. Не вернешь.
– Так и другие могут… пропасть.
– Могут. Ты что, думаешь, помешаешь тому?
– Как знать. – Разговор клонился куда-то не туда. Я и не думал мешать. Не герой я. Обыкновенный, обыкновеннейший человек. Просто хочу спросить, и больше ничего.
– Как знать… – повторила за мной старуха. – Действительно, почему я решила, что знать – исключительно мое право? Много ли пользы дало мне знание? И знание ли это вообще, если оно пропадает втуне?
– Да, – невесть чему поддакнул я, сбитый лексикой старухи.
– Я расскажу. В конце концов, хуже не будет. Некуда.
Она пошевелилась под одеялом – тонким, больничным, одно название. Хотя сейчас лето…
– Я до десяти лет в городе жила. В Москве. Умненькая девочка из профессорской семьи. Даже тогда, в тридцатые годы, жили мы хорошо. Шесть комнат квартира, больших комнат, с высоченными потолками, с прислугой и нянькой, блютнеровским роялем, на котором мама учила меня играть, ванной комнатой – именно комнатой, тоже большой, горячей водой двадцать четыре часа в сутки, служебной машиной… И школа – таких оставалось мало, единицы: воспитатели, французский и немецкий язык, обращение на «вы». Лето обязательно на даче, в Переделкине, с противным козьим молоком, «для здоровья»… И знакомые у папы – профессура, артисты из известных, музыканты, художники. Брат папин был военный, комдив. И часто заходил к нам со своими друзьями.
– А… А кем, простите, по специальности был ваш батюшка? – Мне казалось, что бабка просто заговаривается, так странен был ее рассказ, но вдруг – правда?
– Химик. Химик-органик. Вместе с профессором Лебедевым они разработали способ промышленного производства синтетического каучука. Но не перебивайте. Я жила спокойно и, наверное, счастливо. Точнее, я не знала, что жизнь может быть иной, все принимала как должное. И вот начались аресты. Вернее, они стали ближе, рядом. Гостей поубавилось, а оставшиеся как-то поскучнели, сидели смирно и ели, ели и пили, помногу, отчаянно, впрок.
Однажды папин брат, дядя Владлен, приехал поздно вечером. У него были «списки». Не знаю уж, как он достал их, но в списках были те, кого должны были взять через несколько дней. И папа, и сам дядя Владлен, и дядины товарищи, и много других знакомых фамилий. Дядя Владлен и предложил – уехать в деревню. Организовать образцовый колхоз. Якобы на этих условиях их простят, не тронут.
Самое удивительное, что они решились – папа, дядя Владлен и еще человек пятьдесят. С семьями набралось около двухсот. Некоторые отказались, я помню, как потом, уже в колхозе, говорили о них жалеючи. Не знаю. Иногда мне кажется, что ничего бы не изменилось, если бы мы остались в Москве. Впрочем, нет – все же мы были вместе.
Приехали не на пустое место. Напротив, деревня словно ждала нас. Избы, сараи, амбары. Нам, детям, все было внове, интересно, мы думали, что так и следует – пустая деревня для нас, как пустой дом для новоселов. Местных не было никого. Совсем никого. Быт налаживался, для нас, несмышленых, это было что-то вроде дачи, и я поначалу не понимала, почему мама плачет ночами, да и у многих глаза по утрам были красными. Работы мы, дети, первое время не видели. Только удивлялись, что это родители весь день где-то пропадают. Немножко голодали, но потом подоспели огороды, и в соседних деревнях прикупили живности – уток, кур. Деньги в первое время водились, еще городские деньги. На них и покупали – технику, лошадей, семенное зерно. Отсеялись поздно, но погода стояла хорошая, и год обещал быть с хлебом. Это я по разговорам взрослых знала.
Работали и профессора, и красные командиры. Папе было сорок восемь лет, и он, подбадривая и себя, и нас, говорил, что здесь, на свежем воздухе, он помолодел и сбросил лет десять. Он действительно стал стройнее, но не моложе, а старше, быстро превратился в старика. Но работал хорошо. Хорошо работали все. Никакого пьянства, никаких прогулов. Работа – это жизнь на воле, так говорили вечерами взрослые. Порой они понижали голос – когда обсуждали судьбу тех, кто жил в Шаршках до нас.
А мы бегали по округе, ждали осени, когда можно будет собирать колоски, толпились у конюшни, мечтая одним глазком посмотреть на знаменитого битюга Трапа, а другим – на то, как будет жеребиться новая кобыла.
И тут начали пропадать люди.
Первой исчезла Татьяна, семилетняя дочь доцента университета Маричева, родственника известного троцкиста. Безлюдье, ближайшее село было в двенадцати верстах, сделало всех беспечными, нам разрешали гулять где угодно, лишь бы не теряли из виду село. Поначалу не обеспокоились, подумали, заигралась девочка. Послали нас посмотреть в коровнике, на конюшне, в Оленьем логу. Таню мы не нашли, лишь Бориска, сын дяди Владлена, отыскал в бурьяне красную сандалету.