Василий Розанов – Опавшие листья (страница 14)
Самое обыкновенное, самое «всегда»: и этого я не видал.
Конечно, я ее
Вот «дурной человек во мне», дурной и страшный. В этот момент как я ненавижу себя, как враждебен себе.
Собственно,
Эта-то страшная
И вся жизнь моя есть поиски: «где же
Напрасно я обижал Кускову…
Как все прекрасно…
Она старается о том, о чем ей вложено. Разве я не стараюсь о вложенном мне?
Сочетание хитрости с дикостью (наивностью) – мое удивительное свойство. И с неумелостью в подробностях, в ближайшем – сочетании дальновидности, расчета и опытности в отдаленном, в «конце».
«Трепетное дерево» я написал именно как 1-ю главу «Тем<ного> Лика». А за сколько лет до «Темного Лика» оно было напечатано, и тогда о смысле и тенденции этой статьи никто не догадывался.
А в предисловии к «Люд<ям> Лун<ного> света» – уже все «Уедин<енное>».
Я не враждебен нравственности, а просто «не приходит на ум». Или отлипается, когда (под чьим-нибудь требованием) ставлю темою. «Правила поведения» не имеют химического сродства с моею душою; и тут ничего нельзя сделать. Далее, люди «с правилами поведения» всегда были мне противны: как деланные, как неумные, и в которых вообще нечего рассматривать. «Он подал тебе шпаргалку: прочтя которую все о нем знаешь». Но вот: разве не в этом заключается и мой восторг к «другу», что когда увидишь великолепного «нравственного» человека, которому тоже его «нравственность» не приходит на ум, а он таков «от Бога», «от родителей» и вечности, который не имеет двоящейся мысли, который не имеет задней мысли, который никогда ни к кому не имел злой мысли, – то оставляешь художества, «изящное», из рук выпадает «критика чистого разума» и, потихоньку отойдя в сторону, чтобы он не видел тебя – следишь и следишь за ним, как самым высшим, что вообще можно видеть на земле.
Прекрасный человек, – и именно в смысле вот этом: «добрый», «благодатный», – есть лучшее на земле. И, поистине, мир создан, чтобы увидеть его.
Да к чему рассуждения. Вот пример. Смеркалось. Все по дому измучены как собаки. У дверей я перетирал книги, а Надя (худенькая, бледная горничная, об муже и одном ребенке) домывала окна. «Костыляет» моя В., – мимо, к окну, – и, захватив правой рукой (здоровая) шею Нади, притянула голову и поцеловала как своего ребенка. Та, испугавшись: «Что вы, барыня?» Заплакав, ответила: «Это нам Бог вас послал. И здоровье у вас слабое, и дома несчастье (муж болен, лежит в деревне, без дела, а у ребенка – грыжа), а вы всё работаете и не оставляете нас». И отошла. Не дождавшись ни ответа, ни впечатления.
Есть вид работы и службы, где нет барина и господина, владыки и раба: а все делают дело,
Но как это непонятно
В
Тут борьба
Дальнейший отказ христианства от пола будет иметь последствием увеличение триумфов еврейства. Вот отчего так «вовремя» я начал проповедовать пол. Христианство должно хотя бы отчасти стать фаллическим (дети, развод, т. е. упорядочение семьи и утолщение ее пласта, увеличение множества семей).
Увы: образованные евреи этого не понимают, а образованным христианам «до всего этого дела нет».
– Зачем я пойду к «хорошему воздуху», когда «хороший воздух» сам ко мне идет. На тó и ветерок, чтобы человеку не беспокоиться.
Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?
– Ты впадешь в большой грех, если умрешь
– Дьяволы: да заглянули ли вы
Говорили бы
Смерть есть то, после чего ничто не интересно.
Но она настанет для всего.
Неужели же сказать, что – ничтó не интересно?
Может быть, библиография Тургенева теперь для него интересна? Бррр…
«Религия Толстого» не есть ли «туда и сюда» тульского барина, которому хорошо жилось, которого много славили, – и
Истинно и страстно и лично. В холодности Толстого – его смертная часть.
Как я смотрю на свое «почти революционное» увлечение 190…, нет 1897–1906 гг.?
– Оно было право.
И тогда самодовольны были чиновники.
Потом стали революционеры. И я возненавидел их.
Перечитал свою статью о Леонтьеве (сборник в память его). Не нравится. В ней есть
Боже, сохрани во мне это писательское целомудрие: не смотреться в зеркало.
Писатели значительные от ничтожных почти только этим и отличаются: – смотрятся в зеркало, – не смотрятся в зеркало.
Соловьев не имел силы отстранить это зеркало, Леонтьев не видел его.
Я невестюсь перед всем миром: вот откуда постоянное волнение.
Авр<аам> невестился перед Иег<говой>, а я перед природой. Это и вся разница.
Я знаю все, что было открыто ему.
Писателю необходимо подавить в себе писателя («писательство», литературщину). Только достигнув этого, он становится писатель; не «делал», а «сделал».
Чем я более всего поражен в жизни? и за всю жизнь?
Неблагородством.
И – благородством.
И тем, что благородное всегда в унижении.
Свинство почти всегда торжествует. Оскорбляющее свинство.
…вообще, когда меня порицают (Левин, другие) – то это справедливо (порицательная вещь, дурная вещь). Только не в цинизме: мне не было бы трудно в этом признаться, но этого зги нет во мне. Какой же цинизм в существенно кротком? В постоянно почти грустном? Нет, другое.
Во мне нет ясности, настоящей
И отсюда такое глубокое бессилие. (Немножко все это, т. е. путаница, – выражается в моем стиле).
Французы неспособны к республике, как неспособны и к монархии. У них нет ни нормальных монархических чувств, ни нормальных республиканских. Они неспособны к любви, привязанности, доверию, обожанию. Какая же может быть тогда монархия? А республика… какие же республиканцы – эти карманщики, эти портмоне, около которых, – каждого, – поставлен счетчик и сторож, именующий себя citoyen[43]? Это и есть сторожа своих карманов.
Чем же она (Франция) держится? Всего меньше «республиканским строем». Квартал к кварталу, город к городу, департамент к департаменту. Почему же всему этому не «держаться», если ничто их не разрушает, не расколачивает, не бьет, не валит? Сухой лес еще долго стоит.
Что за мерзость… нет, что за ужас их маленькие повестушки… Прошлым летом прочел одну – фельетон в «Утре России». Она стояла у меня как кошмар в воображении. Вот сюжет: три сестры – проститутки. Отец и мать – швейцары дома. Третья, младшая сестра, влюбилась в студента, перешла на чердак к нему и (тут вся ирония автора) нанесла бесчестье отцу, матери, сестрам. Она – «погибшая».
Только дочитав рассказ и еще вторично пробежав – догадываешься, в чем дело, т. е. что проститутки. В сумерки они появлялись в шикарном café и садились так, чтобы быть видными в соответствующем освещении. Одеты великолепно и вообще считаешь их «барышнями» – пока не дочтешь. Потом только о всем догадываешься: больше из судьбы третьей сестры, и общего иронического тона автора. Отец и мать, вечером и утром, в уютной своей швейцарской, потягивают душистый кофе, который заканчивают рюмкой дорогого вина. Дочери к ним почтительны, любящи, – и «зарабатывают» на кофе и вино.