Василий Розанов – Опавшие листья (страница 16)
– Посидите, Федор Эдуардович.
– Нельзя. Меня Бызов ждет.
– Что такое «Бызов»?
– Товарищ. Из университета. Тоже вышел.
– Ну?
– Я пошел к вам. Да зашел к нему: «Пойдемте вместе, а то мне скучно». Он теперь ждет меня у ворот.
И до сих пор «Шперка» я не могу представить «и» без «Бызова». Шперк всегда «с Бызовым». Что такое «Бызов» и какой он с виду, я никогда не видал. Но знаю наверное, что не мог бы так привязаться к Шперку, если бы он не был «с Бызовым» и вечно бы не таскал его с собой.
Еще Шперк приучился таскаться к философу… забыл фамилию. Он (под псевдонимом) издал умопомрачительную по величине и, должно быть, по глубине книгу – «Кристаллы человеческого духа». Радлов и Введенский конечно не читали ее. Забыл фамилию. Леднев (псевдоним)… Он жил за Охтой, там у него был свой домик, с палисадником, а сам он был маклером на бирже; маклером-философом. У него была уже дочь замужняя, и вообще он был в летах.
Моя жена («друг») и этот маклер – были причиной перехода Шперка в православие. Шперк удивительно к нему привязался; по-просту и по-благородному – «по-собачьи». Маклер был для него самый мудрый человек в России, – «куда Введенский и Радлов»! Он был действительно прекрасный русский человек, во всех книгах начитанный и постоянно размышляющий. Он упрекал Шперка, что тот выпускает всё брошюры, т. е. «расходуется на мелочи».
Наблюдать любовь к нему Шперка было удивительно трогательно.
Вспомнил фамилию философа –
– Барин, какой вы жестокий.
– А что, няня?..
– Да вы заснули.
«Боже! Боже! Заснул!!!»
А Шперк все тем же музыкальным, вникающим в душу голосом читал «Душа моя» (поэма его в белых стихах).
– «Вы читайте, Федор Эдуардович, а я полежу», – сказал я. И в чтении его – все было понятно, как в разговорах его – все понятно. Но когда
Я встал. Он улыбнулся. Он никогда на меня не сердился, зная, что я никогда не захочу его обидеть. И мы пошли пить чай.
Взгляните на растение. Ну там «клеточка к клеточке», «протоплазма» и все такое. Понятно, рационально и физиологично.
«Вполне научно».
Но в растении, «как растет оно», есть еще художество. В грибе одно, в березе другое: но и в грибе, и в березе художество.
Разве «ель на косогоре» не художественное произведение? Разве она не картина ранее, чем ее можно было взять на картину? Откуда вот это-то?!
Боже, откуда?
Боже, – от Тебя.
Язычество, спрессованное «до невозможности», до потери всех форм, скульптур – это юдаизм. Потом спрессовывание еще продолжилось: теперь только запах несется, материи нет, обращена в «0»: это – христианство. Таким образом, можно рассматривать все религии, как «одно развитие», без противоречий, противо-движений, как постепенное сжимание материи до плотности «металла» и до «один пар несется».
Можно ли?
После хиротонии, облекшись в «ризы нетления», – он оглядится по сторонам и начинает соображать доходы.
Он был самоотверженный человек и не жил с своей женой. С ней жили другие. Сперва секретарь, потом сын друга (С), потом кто попало. Он плакал.
Раз едем на извозчике куда-то или откуда-то. Он и говорит:
– Чтобы жить хорошо, не надо иметь денег.
– Как?
– Вы нуждаетесь?
– Да.
– Отлично. Мы берем вексель, я и Рцы ставим свои бланки, вы идете в банк и учитываете…
– Как «учитываете»?..
– Так учитываете. Вам выдают не полную сумму, а немного вычитая. Вексель остается в банке. Разумеется, вы его выкупаете сами, когда деньги будут. Так что сейчас вовсе не надо иметь деньги, а только быть уверенным, что потом получите, и на это «потом получите» – жить.
Отличное
– Это какая-то сказка.
– Да! И потом – тоже «переписать» вексель, еще дальше на «будущее». Так я живу, и вот сколько лет, и не нуждаюсь.
О мое «не хочется» разбивался всякий наскок.
Я почти лишен страстей. «Хочется» мне очень редко. Но мое «не хочется» есть истинная страсть.
От этого я так мало замешан, «соучаствую» миру.
Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из нее смотрю – только с любопытством, но не с «хочу».
То, чему я никогда бы не поверил, и чему поверить невозможно, –
Жизнь (биография)
Как я чувствовал родных? Никак. Отца не видел и поэтому совершенно и никак его не чувствую и никогда о нем не думаю («вспоминать» естественно не могу о том, чего нет «в памяти»). Но и маму я только «когда уже все кончилось» (†), почувствовал каким-то больным чувством, при жизни же ее не почувствовал и не любил; и мы дети до того были нелепы и ничего не понимали, что раз хотели (обсуждали это, сидя «на бревнах», – был «сруб» по соседству) жаловаться на нее в полицию. Только когда все кончилось и я стал приходить в возраст, а главное – когда сам почувствовал первые боли (биография), я «вызвал тень ее из гроба» и страшно с ней связался. Темненькая, маленькая, «из дворянского рода Шишкиных» (очень гордилась) – всегда раздраженная, всегда печальная, какая-то измученная, ужасно измученная (я потом только догадался), в сущности ужасно много работавшая, и последние года два больная. Правда, она с нами ни о чем не беседовала и не играла: но
Но на наш «не мирный дом» как бы хорошо повеяла зажженная лампадка. Но ее не было (денег не было ни на масло, ни на самую лампадку).
И весь дом был какой-то – у! у! у! – темный и злой. И мы все были несчастны. Но что «были несчастны» – я понял потом. Тогда же хотелось только «на всех сердиться».
До встречи с домом «бабушки» (откуда взял вторую жену) я вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир для меня был не Космос (κοδμεω – украшаю), а Безобразие и, в отчаянные минуты, просто Дыра. Мне совершенно было непонятно, зачем все живут и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? – такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, «О понимании») – этого всегда хотелось, это «летело»: но что творится, в области действия или вообще «жизни», – хаос, мучение и проклятие.
И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно.
В первый раз в жизни я увидал
И жизнь очень бедна, и люди бедны. Но никакой тоски, черни, даже жалоб не было. Было что-то «благословенное» в самом доме, в деревянных его стенах, в окошечке в сенях на «За-Сосну» (часть города). В глупой толстой Марье (прислуге), которую терпели, хотя она глупа, – и никто не обижал.
И никто вообще никого не обижал в этом благословенном доме. Тут не было совсем «сердитости», без которой я не помню ни одного русского дома. Тут тоже не было никакого завидования, «почему другой живет лучше», «почему он счастливее нас», – как это опять-таки решительно во всяком русском доме.
Я был удивлен. Моя «новая философия», уже не «понимания», а «жизни» – началась с великого удивления…
«Как могут быть синтетические суждения a priori»: с вопроса этого началась философия Канта. Моя же новая «философия» жизни началась не с вопроса, а скорее с зрения и удивления; как может быть жизнь благородна и в зависимости от одного этого – счастлива; как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу»: и жить благородно и счастливо, жить с тяжелыми, грустными, без конца грустными воспоминаниями: и быть счастливыми по тому одному, что они ни против кого не грешат (не завидуют) и ни против кого не виновны.
Ни внучка 7-ми лет, «Санюша», ни молодая женщина 27 лет, ее мать, ни мать ее – бабушка, лет 55.
И я все полюбил. Устал писать. Но с этого и началась моя новая жизнь.
Может быть, даже и нет