реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Опавшие листья (страница 13)

18

Между эсерами есть недурненькие jeunes premiers[41]; и тогда они очень хорошо устраиваются.

Если муж плачет об умершей жене, то, наклонясь к уху лакея, вы спросите: «А не был ли он знаком с Замысловским?» И если лакей скажет: «Да, среди других у нас бывал и Замысловский», – вы пойдете в участок и сообщите приставу, что этот господин, сделавший у себя имитацию похорон, на самом деле собирает по ночам оголтелых людей, с которыми составил план ограбить квартиру градоначальника. Покойница же «живет» со всею шайкою.

Не к этому ли тону и духу сводится все «честное направление» в печати. Или – все «честное, возвышенное и идеальное» у нас.

Да… noli tangere nostros circulоs[42].

Он довольно литературен: оказывается, он произносит с надлежащей буквой «ѣ» такое трудное выражение, как «переоценка ценностей». И сотрудничества его ищут редакторы журналов и газет.

Смех не может ничего убить. Смех может только придавить.

И терпение одолеет всякий смех.

Это какой-то впечатлительный Боборыкин стихотворчества.

Да, – знает все языки, владеет всеми ритмами, и, так сказать, не имеет в матерьяле сопротивления для пера, мысли и воображения: по сим качествам он кажется бесконечным.

Но душа? Ее нет у него: это – вешалка, на которую повешены платья индийские, мексиканские, египетские, русские, испанские. Лучше бы всего – цыганские: но их нет. Весь этот торжественный парад мундиров проходит перед читателем, и он думает: «какое богатство». А на самом деле под всем этим – просто гвоздь железный, выделки кузнеца Иванова, простой, грубый и элементарный.

Его совесть? Об этом не поднимай вопроса.

Техника, присоединившись к душе, – дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась «техническая душа», лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества.

Грусть – моя вечная гостья. И как я люблю эту гостью.

Она в платье не богатом и не бедном. Худенькая. Я думаю, она похожа на мою мамашу. У нее нет речей, или мало. Только вид. Он не огорченный и не раздраженный. Но что я описываю; разве есть слова? Она бесконечна.

– Грусть – это бесконечность!

Она приходит вечером, в сумерки, неслышно, незаметно. Она уже «тут», когда думаешь, что нет ее. Теперь она, не возражая, не оспаривая, примешивает ко всему, что вы думаете, свой налет: и этот «налет» – бесконечен.

Грусть – это упрек, жалоба и недостаточность. Я думаю, она к человеку подошла в тот вечерний час, когда Адам «вкусил» и был изгнан из рая. С этого времени она всегда недалеко от него. Всегда «где-то тут»: но показывается в вечерние часы.

Вопрос «об еврее» бесконечен: о нем можно говорить и написать больше, чем об Удельно-вечевом периоде русской истории.

Какие «да!» и «нет!»

Суть «нашего времени» – что оно все обращает в шаблон, схему и фразу. Проговорили великие мужи. Был Шопенгауэр: и «пессимизм» стал фразою. Был Ницше: и «Антихрист» его заговорил тысячею лошадиных челюстей. Слава Богу, что на это время Евангелие совсем перестало быть читаемо: случилось бы то же.

Из этих оглоблей никак не выскочишь.

– Вы хотите успеха?

– Да.

– Сейчас. Мы вам изготовим шаблон.

– Да я хотел сердца. Я о душе думал.

– Извините. Ничего кроме шаблона.

– Тогда не надо… Нет, я лучше уйду. И заберу свою бедность с собою.

Отчего так много чугуна в людях? Преобладающий металл.

– Отчего он не сотворен из золота?

«Золото для ангелов».

Но золотые нити прорезывают чугун. И какое им страдание. Но и какой «вслед им» восторг.

Истинное отношение каждого только к самому себе. Даже рассоциалист немного фальшивит в отношении к социализму, и просто потому, что социализм для него объект. Лишь там, где субъект и объект – одно, исчезает неправда.

В этом отношении какой-то далекой, хотя и тусклой, звездочкой является эгоизм, – «я» для «я»… мое «я» для «меня». Это грустно, это сухо, это страшно. Но это – истина.

Сила еврейства в чрезвычайно старой крови…

Не дряхлой: но она хорошо выстоялась и постепенно полировалась (борьба, усилия, изворотливость). Вот чего никогда нельзя услышать от еврея: «как я устал», и – «отдохнуть бы.

Отстаивай любовь свою ногтями, отстаивай любовь свою зубами. Отстаивай ее против ума, отстаивай ее против власти.

Будь крепок любви – и Бог тебя благословит.

Ибо любовь – корень жизни. А Бог есть жизнь.

Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила.

Вот последнее и боишься потерять, а то бы «насмарку все». Боишься потерять нечто единственное и чего не повторится.

Повторится и лучшее, а не такое. А хочется «такого»…

«Современность» режет только пустого человека. Поэтому и жалобы на современность – пусты.

Нет, не против церкви и не против Бога мой грех, – не радуйтесь, попики.

Грех мой против человека.

И не о «морали» я тоскую. Все это пустяки. Мне не 12 лет. А не было ли от меня боли.

«– Я сейчас! я сейчас!..» – и с счастливым детским лицом она стала надевать пальто, опуская больную руку, как в мешок, в рукав…

Когда вошла Евг. Ив., она была уже в своем сером английском костюме.

Поехали к Лид. Эр. – Я смотрел по лестнице: первый выезд далеко (на Удельную). И, прихрамывая, она торопилась как на лучший бал. «Так далеко!» – обещание выздоровления…

…Увы…

Приехала назад вся померкшая… (изнемогла).

Все же именно любовь меня не обманывала. Обманулся в вере, в цивилизации, в литературе. В людях вообще. Но те два человека, которые меня любили, – я в них не обманулся никогда. И не то, чтобы мне было хорошо от любви их, вовсе нет: но жажда видеть идеальное, правдивое – вечна в человеке. В двух этих привязанных к себе людях («друге» и Юлии) я и увидел правду, на которой не было «ущерба луны», – и на светозарном лице их я вообще не подметил ни одной моральной «морщины».

Если бы я сам был таков – моя жизнь была бы полна и я был бы совершенно счастлив, без конституции, без литературы и без красивого лица.

Видеть лучшее, самое прекрасное и знать, что оно к тебе привязано – это участь богов. И дважды в жизни, – последний раз целых 20 лет, – я имел это «подобие божественной жизни».

Думая иногда о Фл<оренском>, крещу его в спину с А., – и с болью о себе думаю: «вот этот сумеет сохранить».

Все женские учебные заведения готовят в удачном случае монахинь, в неудачном проституток.

«Жена» и «мать» в голову не приходят.

Может быть, народ наш и плох, но он – наш, наш народ, и это решает все.

От «своего» куда уйти? Вне «своего» – чужое. Самым этим словом решается все. Попробуйте пожить «на чужой стороне», попробуйте жить «с чужими людьми». «Лучше есть краюшку хлеба у себя дома, чем пироги – из чужих рук».

Больше любви; больше любви, дайте любви. Я задыхаюсь в холоде.

У, как везде холодно.

Моя кухонная (прих. – расх.) книжка стоит «Писем Тургенева к Виардо». Это – другое, но это такая же ось мира и в сущности такая же поэзия.

Сколько усилий! бережливости! страха не переступить «черты»! и – удовлетворения, когда «к 1-му числу» сошлись концы с концами.

Всякий раз, когда к «канонам» присоединяется в священнике личная горячность, – получается нечто ужасное (ханжа, Торквемада); только когда «спустя рукава» – хорошо. Отчего это? Отчего здесь?

Смерти я совершенно не могу перенести.

Не странно ли прожить жизнь так, как бы ее и не существовало. Самое обыкновенное и самое постоянное. Между тем я так относился к ней, как бы никто и ничто не должен был умереть. Как бы смерти не было.