Василий Попков – Тайна янтарной комнаты (страница 2)
– Две упаковки, – Анна знала это наизусть. – Игл пять, три уже тупые.
– М-да. – Тетя Паша покачала головой. – Ладно, Кравцов у нас виртуоз, он и тупой иглой пришьет. Главное, чтобы нитки были.
Анна кивнула. Она давно привыкла к этому страшному цинизму – без него было не выжить. На гражданке тетя Паша была заведующей отделением в обычной больнице, писала научные статьи и, наверное, носила белые кружевные воротнички. Всю блокаду она провела в своей больнице, вытаскивая с того света тех, кого было можно. А теперь продолжала свое дело здесь, на Северном фронте. Здесь она материлась как сапожник, курила махорку и могла переругаться с любым начальником, если дело касалось раненых.
– Я пойду встречу, – сказала Анна.
– Иди. – Тетя Паша уже раскладывала инструменты. – Зину буди.
Зина спала так крепко, что пришлось трясти за плечо минуты две. Открыла глаза, испуганно заморгала:
– Что? Уже? Сколько?
– Четыре утра. Машины идут.
Зина села, провела ладонью по лицу, разгоняя сон. Она была хорошенькой – круглое лицо, ямочки на щеках, светлые кудряшки, выбивающиеся из-под косынки. Таких девчонок война должна была обходить стороной, но не обходила.
– Опять тяжелые? – спросила Зина, натягивая халат.
– Семеро.
– Господи…
– Бога оставь, – оборвала Анна, но без злости. – Работать надо.
Они вышли на улицу. Мороз щипал щеки, под ногами хрустел наст. Небо было черным, звездным, равнодушным. Где-то далеко полыхали зарницы – там тоже стреляли, там тоже умирали. Анна подумала: интересно, видят ли эти звезды, что мы тут делаем? Или им все равно?
Дорога, ведущая к медсанбату, была разбита вдрызг – гусеницы, колеса, взрывы. Машины шли по ней, переваливаясь с боку на бок, и каждый раз, слыша далекий гул мотора, Анна внутренне сжималась. Кого привезут сегодня? Молодого или старого? Сознательного или без сознания? Кто умрет у нее на руках?
Первая машина показалась через десять минут. Полуторка с потушенными фарами, на подножках висят санитары. Подъехала к самому крыльцу, затормозила с визгом. Из кузова понеслись стоны – глухие, сдавленные, страшные.
– Носилки! – крикнула Анна.
Дальше была работа, которую она ненавидела и без которой уже не могла жить. Носилки, лица, руки, бинты, кровь. Кровь везде – на шинелях, на лицах, на носилках, на снегу, который тут же таял от тепла. Анна пробегала мимо, оценивала взглядом, сортировала: этого в операционную, этого в перевязочную, этого – в коридор, подождет, этот – уже не дождался, этот – еще успеем, если поторопиться.
Она запомнила их всех. Не имена – их сообщат потом, из документов. Лица. Молодое, без усов, парнишка лет восемнадцати, сжимает окровавленный бинт на животе и шепчет: «Сестричка, не дай помереть, мамка одна, я у нее один…» Другой – пожилой, с седыми висками, молчит, только смотрит в небо остановившимися глазами, и Анна знает этот взгляд – контузия, человек сейчас не здесь, он где-то далеко, и хорошо, если вернется. Третий – в бреду, мечется, кричит: «В атаку, братцы, за мной!» – и санитары еле держат носилки.
Семеро тяжелых. Восемнадцать всего. Она считала автоматически, как кассир в магазине считает сдачу. Пятеро – сразу на стол. Двое – в очередь, подождут, пока Кравцов освободится. Остальные – в палаты, перевязки, уколы, и чтобы к утру все было готово к отправке в тыл.
– Анна! – крикнул кто-то. – Помоги здесь!
Она побежала на голос.
В операционной горел яркий свет – единственная лампочка под потолком и две керосиновые лампы на всякий случай, если свет погаснет. Кравцов уже стоял у стола, над первым раненым. Тот самый молодой парнишка. В животе у него зияла рваная рана, и Анна, взглянув, поняла: не жилец. Осколок прошел навылет, зацепил все, что мог зацепить.
– Что стоишь? – Кравцов не повышал голоса, но от этого его слова звучали еще страшнее. – Инструмент!
Анна подала. И пошло: зажимы, тампоны, салфетки, снова зажимы. Кровь хлестала так, что не успевали убирать, руки скользили, тетя Паша подавала иглу за иглой, Зина держала лампу, и лицо у нее было белое, как мел.
– Держится? – спросил Кравцов у кого-то невидимого. Анна поняла: у себя самого.
– Давление падает, – сказала она, глядя на то, как медленно, слишком медленно поднимается ртутный столбик тонометра.
– Вижу.
Он работал молча, сосредоточенно, и Анна смотрела на его руки – длинные пальцы двигались быстро и точно, словно не в человеческом нутре копались, а часы чинили. Она видела таких хирургов только в кино. В жизни были другие – уставшие, дерганые, которые срывались на сестер, если что-то шло не так. Кравцов не срывался никогда. Он просто делал свое дело, и делал его так, будто от этого зависела судьба всего мира.
Парнишка умер через сорок минут.
Кравцов выпрямился, отбросил окровавленные перчатки в таз. Посмотрел на Анну – устало, без выражения:
– Следующий.
– Иван Сергеевич, – начала тетя Паша, – может, передохнете?
– Следующий, – повторил он, и голос его не дрогнул.
Второй был пожилой. Тоже тяжелый, но с другими шансами – осколок засел в бедре, не задев артерию. Кравцов работал еще час, потом вышел покурить. Анна осталась обрабатывать рану, накладывать повязку. Раненый – его звали Егор Кузьмич, он успел сказать, когда пришел в себя – смотрел на нее благодарными глазами:
– Спасибо, дочка. Спасибо.
– Не за что, – ответила Анна. – Лежите спокойно.
– А тот паренек… молодой… который первый был… выжил?
Анна покачала головой. Егор Кузьмич закрыл глаза, и по щеке у него потекла слеза. Он не всхлипывал, не жаловался – просто плакал молча, и Анна поняла: наверное, у него у самого сын где-то воюет.
Она вышла в коридор в седьмом часу утра. За окнами все еще было темно, но где-то уже намечался рассвет – небо на востоке чуть посерело. Анна присела на подоконник, достала кисет с махоркой, свернула цигарку. Курить она научилась здесь, в медсанбате, – чтобы не засыпать на ходу, чтобы убить запах крови, чтобы просто занять руки.
Закурила, закашлялась. Махорка была дрянная, жгла горло. Но после второго или третьего раза становилось легче.
В коридоре было тихо – только где-то стонал раненый, да санитары перетаскивали носилки. Анна смотрела в окно на серый, неверный рассвет и думала. Думала всегда в такие минуты – когда работа заканчивалась и наступала короткая передышка перед новой.
Она вспоминала, какой была два года назад.
Тогда, летом сорок второго, она пришла в военкомат проситься на фронт. Ей было двадцать, она только что закончила курсы медсестер в Саратове, куда эвакуировалась с заводом. Дома – под Псковом – остались мать, отец, младший брат. От них давно не было писем, и Анна знала, что не будет, но гнала эту мысль прочь.
В военкомате на нее посмотрели, вздохнули: «Девушка, война – это не шутки». Она настояла. И через месяц уже была под Сталинградом, в медсанбате, где сутки не вылезали из операционных и где немцы были так близко, что слышно было, как они переговариваются.
Она помнила свое первое дежурство. Помнила, как впервые увидела разорванного снарядом человека – он был еще жив, и она должна была ему помочь, но руки тряслись, а в голове была одна мысль: «Господи, как же так, ведь он только что ходил, дышал, говорил…» Помнила, как потом рыдала в углу, забившись между ящиками с медикаментами, чтобы никто не видел. Помнила, как старшая сестра – не тетя Паша, другая, погибшая под бомбежкой через месяц – сказала ей тогда: «Запомни, девонька. У тебя есть сердце. Но здесь оно тебе мешать будет. Научись его выключать. Не насовсем, а на время. Иначе сойдешь с ума».
Анна научилась.
Теперь она могла смотреть на раны, от которых у нормального человека потемнело бы в глазах. Могла держать за руку умирающего и говорить ему что-то спокойное, ободряющее, хотя внутри была пустота. Могла перешагнуть через только что умершего и идти к следующему – потому что следующий еще жив и ему нужна помощь.
Она очерствела. Она знала это и не жалела. Война не просила у нее разрешения – она просто брала, и Анна отдавала все, что могла. Душу, сердце, нервы. Отдавала и не ждала назад.
Но иногда, как сейчас, в эти короткие минуты покоя, что-то прорывалось.
Она вспоминала отца – высокого, сутулого, с вечно перепачканными машинным маслом руками. Он работал механиком в МТС и мог починить любой трактор, даже если тот рассыпался на части. Вспоминала, как он учил ее ездить на велосипеде: «Не бойся, Аня, не бойся, я держу!» – а сам давно отпустил, и она ехала сама, и ветер бил в лицо, и было так радостно, что хотелось кричать.
Вспоминала мать – тихую, улыбчивую, с мягкими руками, которые пахли хлебом и молоком. Мать пекла пироги по воскресеньям, и весь дом наполнялся таким запахом, что соседи завидовали.
Вспоминала брата Ваньку – сорванца, который вечно лазил по деревьям и приходил домой в рваных штанах. Он мечтал стать летчиком и рисовал самолеты на всех тетрадках.
Их не было. Анна знала это, но не позволяла себе думать. Потому что если начать думать – все, конец. Не будет ни сил, ни желания работать. А работать надо. Работать, пока руки держат иглу, пока ноги носят, пока глаза видят.
Она затушила окурок о подоконник, спрятала в карман – здесь, в госпитале, с порядком было строго, за окурки тетя Паша гоняла как заразных.
В коридоре показалась Зина. Лицо у нее было серое, под глазами круги.