реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Попков – Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых (страница 3)

18

Никита стряхнул оцепенение. «Ветер в расщелинах, – сказал он себе сурово. – Или кровь в ушах стучит от усталости». Он повернулся, чтобы уйти, и его взгляд упал на край леса. Там, между стволами сосен, на мгновение мелькнуло слабое, бледное свечение. Оно не было похоже ни на огонек, ни на лунный луч. Оно было живым, пульсирующим, и в нем угадывалась форма – невысокая, с непропорционально большой головой. Свечение исчезло так же мгновенно, как и появилось.

Никита Демидов крепко, по-мужицки выругался, сплюнул в сторону леса и твердыми шагами направился обратно в избу. Завтра начиналась работа. Настоящая. А призраки и звон из-под земли его интересовали ровно настолько, насколько они могли указать на новую жилу железа. Все остальное было чепухой, дымом, который должен был рассеяться перед ветром прогресса и воли.

Но в ту ночь ему снились сны. Неясные, обрывочные. Во сне он стоял у края бездонной шахты, а снизу, из тьмы, на него смотрели тысячи бледных, молочных глаз, лишенных зрачков. И земля под его ногами тихо пела на незнакомом языке, и песнь эта была похожа на звон разрываемого металла.

Глава 2. След Белоглазой (1703 г.)

Холод, пришедший с первыми заморозками 1703 года, был не просто отсутствием тепла. Он был сущностью, живым, дышащим существом, выползшим из недр Камня и осевшим на Невьянском заводе истертой, ледяной пеленой. Он выбелил инеем бревна изб, сковал края пруда хрупким, молочным стеклом и заставил дымы из труб стелиться низко, цепко, как призраки, не желающие расставаться с землей. Он впивался в кости, в легкие, превращал каждый вдох в лезвие, а каждый выдох – в клочья пара, похожие на души, спешно покидающие тела.

Но для Никиты Демидова этот холод был лишь досадной помехой. Фоном. Шумом, который надо заглушить грохотом работы.

За год невероятным напряжением воли, угроз, подкупа и простого русского «авось» он совершил почти невозможное. Невьянский завод дышал. Точнее, он тяжело, с хрипом, кашлял копотью и огнем, но это было дыхание. Домна, переложенная заново, пожирала груды бурого железняка, добытого из верхних, легкодоступных пластов. Плотина держала напор, меха, собранные заново тульскими мастерами, рвали легкими порции раскаленного воздуха в горн. Раз в несколько суток из чрева домны с оглушительным ревом и снопом искр вырывался жидкий, слепящий поток чугуна, чтобы остыть в литейных формах в первые, грубые болванки. Продукт был посредственным, хрупким, но он был. Он был доказательством. Царю, самому себе, этой строптивой, молчаливой земле.

Цена этого доказательства витала в воздухе гущей дыма. Страх. Не тот острый, животный страх перед барским гневом или голодной смертью, а страх глухой, мистический, въевшийся в подкорку. Он шел от леса, что стоял стеной, наблюдая красными сосновыми глазами. Он шел от земли, которая временами, в тишине ночи, издавала странные, булькающие звуки, будто переваривая навязанное ей железо. Он шел от «чудских ям» – тех, что показывал Степан. К ним боялись подходить даже днем. Говорили, что из них по ночам доносится глухой стук, будто там, в глубине, кто-то продолжает работу, начатую века назад.

Никита яростно боролся с этим страхом, как с еще одной производственной проблемой. Увеличил пайки. Ввел жесткую, почти военную дисциплину. За разговоры о «нечистом» – порка. За отказ идти в забой – кандалы и отправка на самые тяжелые работы. Он выжигал суеверие каленым железом практической необходимости. Но страх, как сорная трава, прорастал в самых неожиданных местах. И укоренился он, этот страх, в одном человеке.

Степан.

Рудознатец превратился в призрака завода. Он не жил в казарме с рабочими, не селился в слободке. Он скитался где-то на окраинах, появляясь внезапно, как тень, когда его не ждали, и пропадая на дни, когда Демидов требовал его к себе. Его знание недр было феноменальным. Он мог, просто пощупав камень, лизнув его или приложив к уху, сказать, есть ли под ним руда, какая она и как глубоко. Он показывал места, где залежи лежали почти у поверхности. Но каждое такое указание сопровождалось мрачным предостережением, оброненным вскользь, словно не ему, а кому-то невидимому рядом: «Здесь брать можно. Но до этой черной жилы. Дальше – их коридор. Тревожить нельзя». Или: «Руда здесь жирная, но горькая. Много даст, но и много возьмет».

Рабочие его боялись почти так же, как Демидова. Говорили, что он разговаривает с духами гор, что по ночам у него горят глаза, как у кошки, и что однажды его видели сидящим на краю «чудской ямы» и ведущим беззвучную беседу с пустотой. Его прозвище «Рудознатец» произносили шепотом, с оттенком чего-то языческого, нехристианского.

Именно Степану, после долгих препирательств и угроз, Никита приказал найти место для первой настоящей шахты. Не для поверхностного яма, а для вертикального ствола, который уйдет вглубь, к обещанным несметным богатствам.

– Я знаю место, – сказал Степан однажды утром, появившись в дверях конторы Демидова так внезапно, что тот вздрогнул. – Но оно нехорошее.

– Руда есть? – отрезал Никита, не отрываясь от счетных книг.

– Есть. Лучшей не сыскать. Но место… на границе.

– Какой границе? – Демидов поднял взгляд.

– Границе нашего мира и ихнего. Там была ихняя… дорога. Галерея. И могло остаться что-то, что они не успели унести.

В глазах Никиты вспыхнул хищный огонек.

– Значит, будем копать там. Показывай.

Место оказалось в полуверсте от завода, на небольшом, поросшем чахлым ельником холме. С виду – ничем не примечательное. Но стоило подойти ближе, как становилось ясно, почему Степан выбрал именно его. Земля под ногами была неестественно ровной, будто выстланной, а корни сосен по краям холма изгибались, словно обтекая что-то круглое, невидимое.

– Здесь был вход, – сказал Степан, ткнув ногой в землю. – Завален. Но память в земле осталась. Она помнит пустоту внизу.

Работы начались на следующий день. Никита лично наблюдал, выбрав позицию на соседнем пригорке. С ним был Григорий, его тень и правая рука, и десятник Федот, лицо которого было землистого цвета, а глаза бегали.

Первые сажени шли тяжело. Мерзлая земля, перемешанная с камнями, сопротивлялась ломам и киркам. Рабочие, человек двадцать, откалывали куски, грузили в корзины, поднимали на веревках. Над ямой повисло молчание, прерываемое только лязгом железа, тяжелым дыханием да редкими, сдавленными ругательствами. Никита замечал, как люди крестятся, прежде чем спуститься вниз, как они сторонятся Степана, который стоял неподалеку, неподвижный, уставившись в копошащуюся в яме толпу своими стеклянными глазами.

К полудню углубились сажени на три. И тут лопата одного из рабочих, рослого парня по имени Артем, звякнула обо что-то не земляное, а каменное, но с металлическим отзвуком. Все замерли.

– Что там? – крикнул сверху Никита.

– Камень, барин! – донеслось снизу, голос Артема дрожал. – Да не простой… Ровный какой-то!

– Расчищай!

Еще полчаса работы, и стало ясно – это не камень. Это была плита. Большая, почти квадратная, из темного, отполированного до легкой матовости камня, которого не было в округе. На ее поверхности проступали едва заметные, стертые временем концентрические круги и странные угловатые знаки.

Сердце Никиты забилось чаще. Не страх. Нет. Азарт. Предвкушение клада. Он сам спустился в яму, оттолкнув рабочих. Прикоснулся к плите. Она была ледяной, и холод ее был не зимним, а каким-то глубинным, идущим из самой преисподней.

– Ломами! Поддеть! – скомандовал он.

Железо заскрежетало по камню. Плита не поддавалась, будто была не просто положена, а срослась с основанием. Только когда в дело пошли самые крепкие рычаги и усилия пяти человек, раздался низкий, стонущий звук, и плита сдвинулась, обнажив под собой черный, пахнущий сыростью и вековой пылью провал. Из него потянуло воздухом – не спертым, а чистым, холодным, с едва уловимым запахом… металла и чего-то цветочного, давно умершего.

Свет факела, брошенный вниз, не достиг дна, поглощенный тьмой. Но он выхватил на миг из мрака гладкие, почти отполированные стены, уходящие вертикально вниз.

– Колодец, – прошептал кто-то из рабочих. – Искусный.

– Лестницу! Веревки! – распорядился Никита, и в его голосе зазвучала сталь.

Спускались первыми он, Григорий с топором наготове и Степан, которого Никита силой заставил идти впереди. «Ты знаешь ихние повадки. Смотри в оба».

Глубина оказалась около пяти саженей. Ноги ступили на твердый, утоптанный пол. Факелы, которых теперь было несколько, осветили узкий, но высокий коридор, уходящий в толщу холма. Стены и свод были выложены тем же темным камнем, что и плита, но здесь резьба была явственней: спирали, зигзаги, изображения каких-то невиданных растений и существ, отдаленно напоминающих ящериц с большими головами. Воздух здесь был на удивление свеж, будто его кто-то проветривал все эти столетия.

– Галерея, – сказал Степан, и его голос, многократно усиленный эхом, прозвучал гулко и чужеродно. – Ихняя дорога. Они ходили здесь. Без факелов. Они видели в темноте.

Они двинулись вперед, осторожно, крадучись. Прошли шагов тридцать. Коридор уперся в тупик. Но не в стену, а в нечто иное. Перед ними была ниша, арка, оформленная как вход в миниатюрное помещение. И в этой нише…