Василий Попков – Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых (страница 5)
Она прикоснулась указательным пальцем к его левой руке, к тыльной стороне ладони.
И произнесла одно слово. Оно прозвучало не в ушах, а прямо в сознании, и было соткано из шипения подземных вод, звона расщепляемого камня и шелеста падающей в бездну вечности пыли. Он не понял его смысла. Но почувствовал его суть. Это было слово «Хранитель» и «Предатель» одновременно. Приговор и клеймо.
От точки прикосновения хлынул холод. Не внешний. А внутренний. Ледяная волна, которая помчалась по венам, по костям, выжигая тепло жизни. Он попытался крикнуть, но не смог. Он смотрел, как его рука, начиная с кончиков пальцев, белеет, покрывается инеем, теряет чувствительность. Холод поднимался к запястью, к локтю, неумолимый и абсолютный.
Он проснулся с воплем, вырвавшимся из пересохшего горла.
Было еще темно. Лес стоял в непроглядной, предрассветной мгле. Он лежал на мерзлой земле у края ямы, и все его тело бил озноб, но не от холода, а от ужаса. Он поднял руки перед лицом.
Левая рука. Пальцы. Кончики трех пальцев – указательного, среднего и безымянного – были белыми. Мертвенно-белыми, как мрамор. И холодными на ощупь. Он попытался пошевелить ими – они слушались с трудом, были одеревеневшими, чужими. Он ткнул их себе в щеку – и вскрикнул от боли. Не от прикосновения, а от его отсутствия. Он почти ничего не чувствовал. Лишь далекое, глухое онемение и пронизывающий, костный холод, исходящий изнутри.
Обморожение? Но ночь, хотя и холодная, не была такой уж лютой. И почему только три кончика пальцев? И почему холод не уходил, а словно жил в них своей жизнью?
Он вспомнил сон. Прикосновение. Слово.
И тогда до него дошло. Это не было предупреждением. Это было меткой. Печатью. Он, приведший грабителя к порогу, был отмечен теми, кого предал. Он стал проводником не только для Демидова, но и для них. Теперь они могли найти его. Всегда. И, возможно, не только его.
Дрожащими руками, правой, еще послушной, он нащупал в кармане нож, приставил лезвие к белесой коже на кончике пальца. С силой надавил. Кровь не выступила. Была лишь белая, мертвая полоска, которая медленно начала заполняться не кровью, а какой-то прозрачной, вязкой жидкостью. И холод от разреза стал только сильнее.
Степан зарыдал. Тихо, безнадежно, прижимая свою обмертвелую, отмеченную руку к груди. Он знал теперь наверняка. Они разбудили не просто мертвеца в кольчуге. Они разбудили нечто гораздо большее. И первая кара уже настигла его.
А вдалеке, со стороны завода, в серое предрассветное небо поднимался первый, жирный и черный, столб дыма от растопленной домны. Жизнь, вернее, ее жалкая, дымная пародия, продолжалась. Не ведая, что первый звонок к началу долгой расплаты уже прозвучал. И что холод трех пальцев на руке юродивого рудознатца – это лишь первая, крошечная льдинка в наступающей лавине ужаса, которую принесло с собой Невьянское жало, вонзившееся в тело древней, спавшей горы.
Глава 3. Цена серебра (1704 г.)
Весна 1704 года пришла на Урал не зеленой волной, а грязным, предательским половодьем. Нейва, сбросившая ледяные оковы, вздулась мутной, бурой водой, подмывая хлипкие берега и угрожая плотине. Лес, еще не покрытый листвой, стоял черным, мокрым частоколом, из которого сочилась талая вода, превращая все дороги и тропы в непролазное месиво грязи. Воздух был сырым и холодным, пронизывающим до костей, и казалось, сама природа, оттаяв, обнажила не свежесть, а гниль и усталость.
Но для Невьянского завода эта грязная, трудная весна стала временем странного, лихорадочного расцвета. Завод больше не кашлял. Он ревел. Две домны теперь дышали попеременно, день и ночь, изрыгая в низкое небо столбы ядовитого, желтоватого дыма, который смешивался с туманом и нависал над слободой удушливой пеленой. Рев воды, лязг цепей, скрежет лебедок, глухие удары молотов – все это слилось в один непрерывный, оглушительный гул, под который теперь жила вся долина. Этот гул заглушал мысли. Заглушал страх. Он был музыкой прогресса, железной симфонией, дирижером которой был Никита Демидов.
Серебряные шары, найденные год назад, были отправлены в Петербург с очередным обозом, сопровождаемые восторженным посланием о «диковинных уральских находках, что свидетельствуют о древнейших знаниях местных народов о металлах». Никита не был дураком. Он не стал расписывать мистику. Он представил шары как технологическую загадку, вызов умам царских алхимиков и мастеров. Пусть ломают головы. А ему это давало кредит доверия. Царь Петр, увязший в войне со шведами, прислал короткую, энергичную грамоту: «Диковины получил. Удивительны. Жду теперь диковин в деле – пушек и ядер. Прибавляй завод. Не зевай. Петр».
И Демидов не зевал. Находка в старой чудской галерее, несмотря на пересуды и страх, стала для него лучшей рекламой. Слух о «серебряных яйцах» и «колдуне в кольчуге» разнесся далеко за пределы Невьянска. И это привлекло людей. Не только беглых, отчаявшихся и голодных. Потянулись искатели приключений, авантюристы, те, кого манила не просто пайка, а жажда быть причастными к тайне, к возможной золотой жиле. Рабочих рук стало больше. И Никита, как паук, сплетал их в жесткую, беспощадную сеть производства.
Он построил новые бараки – длинные, мрачные казармы из сырых бревен, где нары в два яруса теснились вдоль стен. Он ввел жесткий регламент: подъем за час до рассвета, десять часов у домны или в забое, скудный обед из похлебки и каши прямо на рабочем месте, отбой с закатом. Опоздание – штраф, прогул – порка и удвоенная смена, попытка бегства – каторга в рудниках, о которых шептались, что оттуда не возвращаются. Он создал систему доносчиков и надсмотрщиков во главе с неукротимым Григорием, чья преданность хозяину лишь укрепилась после истории с шахтой. Григорий видел чудеса и ужасы, и выбрал сторону силы – сторону железа и воли.
Дисциплина была железной. Страх перед батогами и голодной смертью пересиливал страх перед «старыми людьми». Работа кипела.
Но у железа, как выяснилось, была и другая цена. Менее зрелищная, чем плач из-под земли, но оттого не менее страшная в своей повседневности.
Первым тревожным звонком стал кашель.
Он начался у старых доменщиков, тех, кто дышал воздухом, насыщенным мельчайшей угольной и рудной пылью. Кашель сухой, надрывный, лающий. Он раздирал горло, выворачивал внутренности, не давал спать по ночам. Потом кашель стал влажным, с кровавой мокротой, окрашенной в грязно-рыжий цвет железняка. Люди начали худеть, сохнуть на глазах, их лица приобретали землистый, серый оттенок. Они слабели, не могли таскать тяжелые формы, падали у горнов. Федот, старый доменщик, первый, кто зажег печь для Демидова, стал одним из первых жертв. Его принесли в барак однажды утром, когда он не вышел на смену. Он лежал на нарах, и каждый его вдох звучал как скрежет камня о камень. Он смотрел на соседей мутными глазами и хрипел: «Легкие… закаменели…»
Его пытались лечить дегтем, травами, молитвами. Ничего не помогало. Через две недели он задохнулся во сне. А на следующий день его место у домны занял новый работник, пятнадцатилетний паренек из беглых, с широко раскрытыми от страха глазами.
«Каменная болезнь», «руднячная чахотка» – так окрестили недуг. Она косила людей медленно, но неотвратимо. И Демидов… отреагировал. Прагматично. Он приказал выдать работающим у печей и в дроблении руды холщовые повязки на лицо. Смехотворная, бесполезная мера, но она создавала видимость заботы. Он увеличил пайку хлеба для ослабевших – чтобы те дольше держались. Он пригрозил лекарям-самоучкам, что высечет их, если те будут распускать панику. Смерть стала учитываемым производственным расходом. Как сломанная кирка или перегоревший уголь.
Второй бедой стала слепота.
Не полная, нет. А внезапные, приходящие приступы. Чаще всего – ночью, при ярком свете факелов или новых, дорогих масляных ламп, которые Демидов выписал для освещения важных участков. Рабочий, например, у плавильного котла, внезапно вскрикивал, хватал себя за лицо. «Ослеп! Барин, ослеп!». Свет, яркий и резкий, будто выжигал ему глаза изнутри. На несколько минут, а то и часов, человек погружался в полную тьму, в панике ощупывая все вокруг себя. Потом зрение возвращалось, но не полностью. Мир виделся расплывчатым, туманным, как сквозь мутное стекло. А некоторые начинали жаловаться, что видят странные пятна, тени, которые двигаются независимо от источников света.
Особенно часто это случалось с теми, кто работал на новой шахте – «граничной», где нашли погребение. Там, в глубине, при свете фонарей, приступы накатывали чаще. Люди выбегали наверх, рыдая, с красными, опухшими веками, крича, что «в свете что-то есть, что-то кусается!».
Слухи поползли с новой силой. Говорили, что это месть чуди за украденные глаза-шары. Что те, кто ослеп, – это те, на кого упал взгляд «старого человека» из кольчуги. Что в свете ламп теперь живут мелкие, злые духи, вырвавшиеся из-под земли.
Демидов и здесь нашел «рациональное» объяснение. Он объявил, что виной всему – ядовитые испарения от руды, «купоросный дух», который портит зрение. Он приказал чаще проветривать штольни (что было почти невозможно) и велел кабатчику разбавлять чистый спирт водой поболее, намекая, что некоторые слепнут от сивушных паров. Он даже выписал с Тулы очки для самых ценных мастеров – грубые, с толстыми стеклами. Символический жест, который стоил ему немалых денег, но создавал образ заботливого хозяина.