реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Белые Лилии (рассказы) (страница 10)

18

– Ах, гад! Ты так! – выскочил из-за стола Иван. Сильным натренированным ударом левой ноги под солнечное сплетение отшвырнул участкового в угол двора, с лихорадочной отчаянностью затравленно огляделся. Взгляд его упал на воткнутый в чурбан топор, которым отец недавно рубил сухой вакарник для летней плиты. В один прыжок Иван был у чурбана, схватил топор и бросился к стоявшему еще на коленях нараскарячку Шараге, упершемуся в землю левой рукой, чтобы подняться на ноги. В правой был пистолет. И в то мгновение, когда топор с хрустом обрушился на голову участкового. хлопнул вистрел. Иван упал навзничь. На его батистовой рубашке чуть ниже соска появилась совсем малая черная дырка и стала быстро обтягиваться ярко-алым ободком. словно страшной силы грозовой разряд разорвался над столом. Несколько мгновений стояла тугая давящая тишина. Слышно было как трепыхается на ветке березы, под которой сидел Иван одинокий необлетевший лист. И вдруг все застолье взвыло, взгайкало, застонало.

– Убил!

– Людочки добрые! Да что же оно такое творится на белому свете? –

Изверги! Душегубы!

– И отца, и сына, и сам, гад…

– А мозги-то, гляньте, вывалились…

– Страсти господни…

– От так! Оженил внука Ваню. Жизнь наша распроклятая, язви ее в горло, и в печенки, и в селезенки! – Тимофей Степанович налил полный стакан первача, залпом выпил и так грохнул кулаком по столу, что подпрыгнули миски и тарелки и зазвенели стеклянным звоном стаканы и рюмки. – И за таку жизнь мы в окопах гнили, вшей кормили и кровь свою лили. Спасибочки. Завоевали себе вольную жизню. Спасибочки…

И зарыдал, сотрясаясь всем телом.

Все спуталось, перемешалось как в муравейнике, где пошуровали палкой. Бабы отхаживали Степановну, которая была в глубоком обмороке и никак не приходила в себя. Маня и Люба уревелись до икоты и сидели на крылечке, тесно прижавшись друг к другу и смотрели на все, что творилось вокруг испуганными глазами. Выпущенный кем-то из будки Полкан опять выл жутким протяжным воем. По всему селу лаяли до хрипоты собаки.

И как-то враз испортилась погода. Последняя ласковая умилка ушедшего лета исчезла, истаяла. С севера подул резкий порывистый ветер, сорвав последние листья с берез и тополей, небо нахмурилось, его затянуло со всех сторон нивесть откуда взявшимися лохматыми тучами, начал накрапывать мелкий холодный дождь. И вдруг всем показалось, что остается что-то еще неопределившимся, неясным, смутно мятущемся, разлитом в самом воздухе и ускользающем, таящемся, и одновременно в несколько голосов раздалось вопрошающе и тревожно:

– А Марина где?

– Невеста где? Невесты не видно.

– Людочки добрые! Невесту, невесту ищите!

И все бросились, кто в дом, кто в баню, кто в коровник, кто в сенник.

Но искать Марину долго не пришлось. Из коровника выбежала перепуганная насмерть Зина, ее школьная подружка и шафер на свадьбе, ездившая с ней в церковь в Знаменское, и чужим, заплетающимся языком прошептала:

– Не ищите. Тут она, в коровнике…

И закрыла глаза дрожащими пальцами.

Марина висела под матицей потолочного перекрытия в петле из коровьего налыгача. Тело ее медленно покручивалось. В ногах Марины валялась втоптанная каблуком туфельки в навоз выпавшая из ее рассыпанных волос белая лилия. Но любимый Ванин цветок был уже не белым: пропитанный навозной жижей, он казался кроваво-красным.

МЕТАСТАЗЫ СЛАВЫ

Холодным промозглым предутреньем, когда было еще совсем темно и по раскиданному по отлогам балки большому селу замелькали первые пугливые огоньки приехал я в колхоз "Светлый путь" на утреннюю дойку коров. В начинающем лениво и неохотно таять в сизом полумраке ясно выделились на фоне хмурого грязно-бурого неба три длинных коровника фермы, послышались звонкие и отрывистые голоса – сходившихся на дойку доярок. Обходя подернутые с краев ледком лужи и месиво непролазной грязи, нащупывая туфлями сухие островки, добрался я до первого коровника. Над широкой двустворчатой дверью цедила жидкий желтоватый свет забрызганная грязью и опутанная паутиной лампочка. Первой встретилась старая доярка Петровна, уже во всю колдующая над доильным аппаратом, расправляя спутавшиеся трубки и шланги.

– Здравствуй, Петровна! – громко и весело приветствовал я незлую, но всегда ворчливую доярку. Мы с ней старые друзья и много раз беседовали по душам о нашем житье-бытье. Баба она была прямая, откровенная и слово у нее в зубах не задерживалось.

– Свят! Свят! Свят! И не спится людям, – закинув аппарат на плечо, остолбенела она. – И чебо бы это я перлась в такую погоду и такую рань. Хай Бог милует. Вон и туфельки-то свои все в грязи да наземе испачкал. Чё робить-то чичас станешь? Корову дать? Доить почнешь? Поди и не умеешь. Али матаню себе присмотрел среди девок наших и сердце сохнет? А, Петр Петрович? Девки-то у нас сладки, одна другой глаже…

– Мы, Петровна, тоже люди подневольные. Начальство турнуло вот и приехал. Первый послал.

– Первый, второй, третий… Делать вам всем там нече вот и шляетесь спозарань по девкам. Молодые-то вон девчата пужаются вас, все из рук валится. И сесть-то к корове толком не может, все боится, как бы районному начальнику чё нибудь между ног не примерещилось. Бяда с вами. Ну, айда, садись куды-нито, карауль, как мы доить станем да следи, чтобы мы меж титек молока не набрали али в запазухи. Фенька, Дунька, Катька, – окликнула она приходящих и гремящих доильными аппаратами доярок,– вы там поаккуратнее, Петр Петрович вот пожаловал из райкому. Его аж сам первый послал, – и уже обращаясь ко мне сквозь смех проговорила тише: – у нас мужики у сельмага тоже на троих пьют, знать-то у вас научились…

Не кумекая ни черта лысого ни в утренних, ни в вечерних дойках коров мы, инструкторы райкома, почти ежедневно по давно заведенному правилу ездили в колхозы на утренние и вечерние дойки, чем, естественно, вызывали у доярок неприязнь и насмешки, но принимали все за шутки. Да и можно ли было обижаться на этих "богинь" в резиновых сапогах и в дождь, и в снег, и в раннюю рань, в четыре часа утра топающих за два километра на ферму, утопающих по колено в грязи и навозе, и исполняющих трудную, не всякой женщине по плечу работу. А насмешки мы глотали заслуженно. Я знаю инструкторов, пришедших в райком после пединститута и ничего не смыслящих в сельском хозяйстве, не умеющих отличить ячмень от овса и рожь от пшеницы, тем не менее дающих партийные указания агрономам и зоотехникам, вызывая у специалистов открытое презрение. "Яичко курицу учит", – говорят об этом в народе. Я-то хоть раннее детство провел в деревне и свеклу от кукурузы отличаю. Глупость дикая, но каждый каждого поучает.

Посидев на сухой и чистой скамейке под молочным резервуаром по которому по молокопроводу уже потекло бесконечной струей молоко, я пошел по длинному проходу, любуясь сидящими нараскарячку молодыми доярками, белыми как молоко икрами их сильных красивых ног. Ух, один соблазн! А доярки как на подбор были красивыми, тонкостаными, грудастыми. Кровь с молоком. Они лукаво постреливали из-под черных бровей карими, голубыми и серыми глазами, усмехались, а иные, горластые и бойкие покрикивали звонкими девичьими голосами.

– Ну, Лысуха, давай молока побольше и пожирнее, не видишь – начальство. Гляди ж у мене…

– У, уродина! Чё ноги-то расшаперила, не видишь – уповноваженный ходит…

– Пооглядистее будьте, в бяку не наступите, а то туфельки спачкаете, Петр Петрович.

– Ой, девоньки, а я бы, если б моя воля, спала бы о сю пору сладким сном и жениха бы во сне видела, чистенького, обходительного, вот навроде Петра Петровича, и чтобы ручку целовал…

– Дура, кто ж твою ручек целовать станет, она ж бякою пахнет. Это у барышень и дам целуют, у их ручки беленькие, нежные, а ты доярка, твое дело со скотиной…

В длинные узкие окна под потолком уже начал цедиться мутный утренний полусвет. Большинство коров были уже подоены и вразнобой мычали, требуя корма. Доярки гремели аппаратами. Заглянула Оксана Сергеевна, заведующая фермой, полная красивая женщина, лет под сорок, завидев меня, поспешила навстречу.

– Доброе утречко, Петр Петрович. Не поленились, приехали. Ну, как тут? Порядок?

– Полный, Оксана Сергеевна.

– Девочки у меня славные, труженицы.

– Да, девчата умницы, и за словом в карман не полезут.

Оксана Петровна вскинула черные души бровей.

– Что? Аль охальничали?

– Нет, нет, Оксана Сергеевна, говорю, бойкие девчата, веселые.

– А, а я уж подумала, не обидели ли вас чем по глупости своей.

– Нет, нет. Все отлично. Да и не глупые они все.

А про себя подумал: "Не правы вы, девочки, с целованием-то рук. Я бы каждой из вас целовал не только руки, а и ваши точеные ножки. Вспомнилась строчка из Адама Мицкевича: "Панна плачет и тоскует, он колени ей целует…" Вот и у девчат такие колени, которые только целовать. И все вы – панны…"

Рассвело. И в понизи, там, где небо спаялось с землей, все еще такилась дрожащая сутемень, шел дождь. Пошутив и распрощавшись с девчатами я пошел с Оксаной Сергеевной в другой коровник, беседуя о последних сельских новостях. По удольям грязными клочьями ваты неприкаянно слонялся гнилой туман. Сверху то побрызгивало, то лениво сеялся редкий снежок, последний посмех зазимка.

– Новостей, Петр Петрович, в селе особенных нет. Старуха одна померла, Никодимиха. Может и знал. В активистках, сказывают старики, ходила когда-то, в красных делегатках, колхоз организовывала, церковь помогала зорить, иконы в печке палила, а умирая, плакала и просила с попом похоронить. Да где ж его по нашим временам попа-то взять? Похоронили позавчерась с оркестром. И вот Ульяна Новозыбкова сводит меня с ума и лишает покоя.