Василий Немирович-Данченко – Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии (страница 40)
«Вот бы порадовался мой Этторе».
Брешиани кстати вспомнил один из споров с сыном. Этторе доказывал, что таланта и искусства мало – нужна и во всем остальном полная иллюзия. «Мы отошли далеко от наших предков. Они к этому не придирались. Дополняли воображением, чего недоставало на сцене. Нынче – наука демократизировалась. Она стала общим достоянием. Всякий зритель знает и понимает, что перед ним. Нужно, чтобы в нем даже не шевельнулась мысль о несообразности»…
«Да, Этторе был бы доволен».
В первом акте Стефано Леркари не участвует вовсе. Перед зрителями Ансальдо Спинола – бессменный прокурор республики и несомненно будущий дож, и Оттавио Одерико – сенатор. Сцену между ними обыкновенно сильно урезывал когда – то Карло Брешиани, но Моини оставил ее. Опять точно Этторе повлиял на него. Актеру слишком мало места в старых пьесах, говаривал он. Это в новых – многоглаголание, часто ненужное. Сокращать таких писателей, как Джиакометти, значит обезличить всех второстепенных исполнителей. А ведь слушателю мало гастролера с марионетками, как бы тот ни был гениален. Талант – купол, венчающий здание. Оно без него, разумеется, не закончено и нелепо, но и один купол, как бы он величествен ни был – поставь его на землю – произведет далеко не то впечатление, какое должно…
Выступившие на сцену два актера были очень приличны. Не переигрывали, не подчеркивали. Брешиани опытным глазом сейчас же угадал в них великую режиссерскую муштрову. Трон не посередине, а сбоку. Ансальди и Одерико тоже в глубине направо. Разговор ведется так, точно публики и на свете нет, а совершается самая жизнь, как она и должна быть… Синдикаторы, сенаторы, прокуроры являются, мало – помалу, во время этого диалога – как вообще собираются на всякие торжества, не сразу – и в каждом сказывается его особенная манера и характер… Не сбились в кучу, а, напротив, разбрелись по зале. Видны сейчас партии и кружки… Даже во взглядах одних на других обнаруживается вражда или общественные различия… Вот торжественное появление величавого старого дожа Джиамбатиста Леркари – друга народа и палача его тиранов… Леркари одет – будто всю эту роскошь царственного костюма вынули на сей раз из государственного хранилища. Он отрекается от величия и сана… Он не желает оставаться второй срок дожем Генуи… Брешиани сам играл эту роль, но в такой постановке она его очень заняла. Он уже не боясь, что его могут узнать, невольно выдвинулся из ложи и весь ушел в совершавшееся на сцене. И опять – актеры не особенно выдающиеся, но читка безукоризненна, постановка групп великолепна по простоте и естественности. Везде – публике это не видно, она живет общим впечатлением, – но ему заметна рука не только талантливого, но и глубоко – просвещенного режиссера.
– Да ведь режиссер сам Моини?
И Брешиани вспомнил, что он действительно читал об этом.
– Да, режиссер он превосходный… И я его взял бы к себе. По крайней мере хоть это достоинство в нем.
XXXVIII
Чем дальше шло действие, тем более Карло Брешиани убеждался что сын его прав.
В одном из их споров тот доказывал, что старые пьесы не потому неудобны для постановки, что они уже потеряли весь свой смысл, а потому что их не умеют играть. Прежде актер держался ходульно, говорил приподнятым тоном, точно позируя для моментальной фотографии. Надо исполнять просто. Ведь содержание их было когда – то настоящей жизнью. Героизм, самоотвержение, великодушие, ненависть, добродетель, преступление и до сих пор существуют и будут существовать вечно – следует только их показывать такими, каковы они суть. Вот и все. Человечество за тысячу лет не создало в этом отношении ничего нового. Ведь к пяти прежним чувствам, известным со времен вед, до сих пор не присоединилось шестого. Разница в отношении к тому или другому явлению, – в воспроизведении его, во внешнем понимании… Дожа изображал немудрящий актерик, но Брешиани невольно почувствовал на нем, как много выигрывает пламенный и негодующий, оскорбленный Леркари, если его монологи читать, не заставляя лопаться барабанные перепонки у зрителей. «Великий старик», впрочем, не особенно внимательно прислушивался, хотя последние слова дожа невольно поразили его благородством, с каким они были сказаны:
Акт кончился в полном молчании.
Очевидно, готовились к следующему, где должен был появиться Стефано Леркари, т. е. Моини.
Почти никто не вышел в коридор и фойе… И это удивило старого артиста, тем более, что, несмотря на все ее достоинства роль Стефано Леркари – очень коротка. Тут публике не на чем отвести душу. Постановка второго акта тоже удивила Брешиани. Обыкновенно в пьесах пишут «Великолепная зала», но поднимается занавес, и на сцене дрянь и рвань. Тут было иначе. Громадный атриум дворца поражает красотою. Мраморные площадки и лестницы величаво поднимались в высоту, где под лунным светом таинственно белели статуи.
«Откуда Моини взял всё это?» – шевельнулось в уме у Брешиани. Сцены между Анной и Уго и ею же и Одерико он пропустил без внимания… Анна отогнала подлого соблазнителя. Несколько фраз, полных меланхолии и нежности к Стефано… И вдруг его восклицание за сценою:
– Анна!
Брешиани вскочил… «Что это?… Чей это голос? Не может быть».
Анна бежит навстречу. И опять за дверями:
– Mia sposa[85] – Anna!
Ведь так обманываться нельзя… Великий муж чуть не весь выдвинулся за барьер, чтобы увидеть Моини, когда тот выйдет. Вот он. Анна, закрывает его своими объятиями… И вдруг в зале раздался крик. Карло Брешиани упал в угол ложи. Из соседней взглянули к нему. Капельдинер постучал и вошел.
– Вам дурно?
– Нет, ничего… Теперь прошло.
А в голове стучат молотки, сердце колотится, и бешенство так и душит.
Так вот он, Моини. Вот этот новый гений, которого сравнивают с Брешиани, вот эта скороспелая слава. Негодяй! И какая наглость! О, теперь всё, всё ясно. Эти оскорбительные статьи, выходки мелких изданий, намеки – продиктованы им, им самим. Понятно, что он жаловался всем на старика – отца. Карло Брешиани должен был казаться чудовищем. Еще бы стоять поперек дороги у такого юноши. Мешать ему везде и во всем. Не догадаться умереть раньше! Он не может ошибаться. Это его Этторе, который теперь «проводит дорогу где – то около Смирны на востоке». Какая мерзость! Какой скверный обман! Его, его Этторе. Его фальшивое лицо, умеющее быть таким искренним, его глаза, кажущиеся открытыми настежь, вся душа в них, а в этой душе вечная ложь и замыслы… против кого? Против отца!
Карло Брешиани оставался в углу.
Он дрожал, как в лихорадке. В волнении не знал, что делать: то потирал себе руки, то расправлял пальцы, хрустя суставами, то едва сдерживал восклицания, которые готовы были вырваться из больной груди. Хорошо, что его голос от испытанного только что потрясения хрипел. Горло перехватывало спазмой. А то он мог бы крикнуть на всю эту залу: гоните его… это мой сын. Душа подлая и низкая!
Всю жизнь стоять на высоте, приобрести громадное имя, подымать жалкую, изменившую ему толпу, до себя! Вкладывая в ее душу лучшие чувства, вести ее к великодушию, героизму, слезам покаяния к мести за слабых и униженных, и для чего – чтобы пришел его собственный сын, его отродье – и занял его место, да еще как – клевеща, жалуясь на него, подчеркивая повсюду свои мнимые преимущества, делая его, отца, смешным, мелким, выжившим из ума.
И старый Брешиани вышел в коридор. Оставаясь в ложе, он не выдержал бы и крикнул на весь театр.
XXXIX
Когда он принудил себя, наконец, вернуться и слушать, значительная часть второго акта прошла.
Зала театра была вся захвачена молодым артистом. Она отдыхала, когда он уходил, и опять впивалась в него, только что он показывался.
Брешиани теперь и силою не оторвали бы от сцены. Он всё еще кипел негодованием, но бешенство уже не ослепляло его. Он хотел одного – быть беспристрастным судьей, хотя какое – то облако часто заволакивало от него Моини, Этторе то ж. И старик не мог удержать на губах резкого слова или проклятия сыну, доставившему ему столько горьких минут. Тем не менее явление шло за явлением, действие, как всегда у Джиакометти, развивалось широко и сильно, страсти разгорались во всю и высказывались ярко, жизненно, точно каждым словом ударяя по сердцам слушателей.
Карло Брешиани был слишком артист, чтобы не увлечься самому. Он радовался пока всякой ошибке сына. В одном монологе у него не хватило дыхания, и голос его оборвался. В другой раз он споткнулся, но вдруг овладел собою и кончил сцену с таким блеском и увлечением, что старик крикнул сдавленно и хрипло «браво» и руки уже поднял, чтобы присоединиться к аплодирующим, да удержался вовремя… «У щенка есть кое – что. Без ничего ведь нельзя надуть публику». И он с удвоенным вниманием занялся малейшим жестом, интонацией Моини… «Есть, есть, несомненно, есть. Рутины никакой. Голос иногда торжественен и силен, как колокол, всегда – искренен»…
Брешиани никогда у себя не мог добиться задушевности. Она не давалась этому колоссу, потому у него и не выходили те монологи, когда он оставался сам с собою и размышлял вслух. Потом, у сына есть еще что – то. Оно не сразу дается пониманию. Видимо, весь он уходит в эпоху и положение. Чувствует и делает, как делали и говорили эти давно сгнившие в могилах исторические герои. Но они героями являются в пересказе поэта для нас, для себя они были простыми, совсем простыми людьми. Это действительно особая игра – как будто артист раскрывал вам, не заботясь о красоте внешнего положения, душу Стефано Леркари. В каждом движении его лица, часто помимо слов, – страдание за оскорбленного отца. Слова иногда идут сами собою, как это бывает на деле, а внутренняя жизнь течет и разливается другим руслом, и слушатель это замечает и его больше подхватывает и кружит в недосягаемой высоте.