реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Немирович-Данченко – Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии (страница 38)

18
           se no ’l provasti ancor[74].

Теперь никто и сказать этого не сумеет.

Разбирая дальше репертуар Моини, «великий муж» переходил от изумления к изумлению… Метастазио – еще ничего. Это бы можно было объяснить – ну, любовью к старой итальянской литературе, что ли. Ведь Дузе играет Гольдони! Но осмелиться потревожить в могиле Паоло Джиакометти[75]! Да, еще какие его драмы – «Юдифь»! Черт знает что это… «Семейство Леркари»! Неужели он дожа играет? На это и я не всегда осмеливался, хоть часто думал… Пятиактная трагедия в стихах «Бианка Мария Висконти»! Тоже – «Торквато Тассо»… С прологом и эпилогом. Или я выжил из ума, или Италия переменилась. A может быть и то и другое вместе. Ведь мы теперь и Пиетро Косса[76] держим больше для иностранцев. У себя дома его не даем… Но если импреза допускает такой репертуар, значит он приносит сборы!

И, швырнув афиши с газетами на стол, Карло Брешиани нахлобучил низко на нос шляпу и вышел.

Время стояло скверное.

В Милане туман так окутал улицу, что, проходя по левой ее стороне, Карло Брешиани не видел правой. Люди намечивались только подходя друг к другу и тотчас же исчезали… Экипажи и конки медленно катились по мостовым. Того и гляди, раздавишь кого – нибудь. На площади не лучше… Знаменитый собор, несмотря на громадность только мерещился. Казалось, что это не его царственный облик, а мгла сгустилась больше. Галерея Витторио Эмануэле выросла перед Брешиани, когда он подошел к ней вплотную, да и то различались две колоссальные круглые колонны и лишь угадывался величавый портал за ними. Оттуда долетали шум и гомон. Видимо, дурное время загнало под гигантские арки немало народа.

Действительно, там трудно было протолкаться. Все – закутанные, с приподнятыми воротниками, озябшие, мрачные. В магазинах зажигали огни. Люди бессмысленно останавливались перед их окнами и смотрели туда, причем можно было держать пари, что они ничего там не видят. Брешиани самого себя поймал на том, что минут пять разглядывал женские кружевные панталоны и голубой корсет. «Черт знает! В такую погоду идиотом делаешься», – обругался он и, повернувшись, лицом к лицу столкнулся с Карло д’Ормевилем. Когда – то талантливый поэт и драматург, он вовремя сообразил, что в Италии на этих двух конях далеко не уедешь. Пожалуй, еще умрешь с голоду – и потому избрал себе благую участь: открыл театральное агентство и начал издавать журнал для сцены. Дела у него пошли хорошо. Он раздобрел и приобрел ту благосклонность в лице, от которой приятели обыкновенно приходят в восторг, а бедняки и подначальные люди впадают в безнадежность.

– А! Caro Carlo!

С Брешиани он был дружен издавна.

Тот сурово ткнул ему руку – на – де пожми. Д’Ормевиль схватился за нее обеими, точно во всем мире это был для него единственный якорь спасения.

– Из России? С сотнями тысяч и новыми лаврами.

– Да… Только за рубежом нас еще и ценят!

– Что это? Миланский туман на тебя так действует…

– Нет, не миланский… А скорее неаполитанский. Ты читал о каком – то Моини?

– Да! И о твоем вызове – это великолепно! Поистине артистическая дуэль. Это гениально. Я только не понимаю одного: охота было тебе спускаться до Моини.

– Все кричат о нем… Сравнивают со мною.

– И пускай! Карла Брешиани может убить только сам Карло Брешиани и никто другой.

Великий муж взял его под руку… Д’Ормевиль вырос на целый аршин от этой чести и нарочно протащил его на середину галереи, чтобы все видели, с кем он идет… Тут не было тумана. Он, как разбавленное молоко, заполонил жидкою, синевато – белою массой ее выходы. Как только здесь заметили Брешиани – сотни шапок приподнялись, сотни рук протянулись к гениальному артисту. Вокруг него сейчас же образовалась движущаяся стена. Куда шел он, туда же направлялась и она… В галерее разнеслось: «Брешиани здесь», и немедленно какой – то ошалелый гид, показывавший Милан многочисленному английскому семейству, кинулся с отчаянием на эту стену, пробил ее, таща за собою красноликую мистрисс с клыками, которую он называл миледи, и рыжего огнедышащего купца – по его номенклатуре «милорда». Дочери и сыновья, бодро схватившись за руки, следовали за ними.

– Ecco! Вот знаменитый Брешиани, единственный неподражаемый! – заорал гид, чуть не тыкая корявым пальцем в нос артисту.

Огнедышащий милорд вздел пенсне, клыки вытянулись вперед, сухопарые мисс и розовые поросята в длинных пальто окружили Брешиани.

– Вот он сам! Глядите, любуйтесь, – изводился гид. – У нас один собор il duomo[77], и один Брешиани il celebre, il divino[78]!

Все расхохотались.

Засмеялся и Брешиани, приподнял шляпу и круто повернулся в кафе Биффи.

– Один собор и один Брешиани… Это недурно. Я жалею, что не дал гиду на чай… По крайней мере, остроумно…

И вдруг Брешиани опять почувствовал себя и сильным, и любимым, и славным.

– Всё это глупости! И я, должно быть, очень устал, если волновался из – за какого – то Моини.

– Это, говорят, все – таки не дюжинный актер.

– Только потому разве, что таких по сорока на дюжину дают.

И, довольной и собой, и англичанами, и теплом, охватившим его у Биффи, он уселся в угол, благосклонно рассматривая таращившуюся на него публику.

XXXVI

Уже несколько часов Карло Брешиани, казалось, что он мчится в недрах осенних туч среди ливней и гроз, в царстве вечного, не умолкающего грома. От выехал из Милана в Неаполь утром, вместе с грозою, стремившеюся туда же. В окна вагона ничего не видно, кроме серых завес дождя и густой мглы, опускавшейся порою к самой земле. В тумане часто сверкала белая огнистая струя, и тотчас же, казалось, горы раскалывались от неотразимых ударов разгневанного неба. Генуи не было заметно вовсе. Она затянулась в непроглядную марь.

За нею поезд помчался у самого моря. Обыкновенно ласкающее глаз лазурью – сегодня оно было темно, хмуро, безрадостно. Грязно – серые волны набегали на грязно – желтые берега и далеко раскидывали по ним белую пену, точно тысячами гигантских рук швыряли ее в утесы и скалы, в мокрые отмели, на которых дрожали от холоду мокрые города с высокими озябшими колокольнями, посиневшими соборами и ослепшими дворцами. В средиземной дали было еще хуже. Когда окутанный чадом и дымом поезд вырывался из бесчисленных туннелей, в ней клубились тучи, как будто там, между ними, серыми, грузными, медлительными, шла свирепая борьба на жизнь и на смерть.

Кругом, бесилось и вскипало море, а с востока, от Апеннин – полз неотступный, неизбежный, однообразный, всеуравнивающий, безжалостный туман. На минуту в нем мелькнула беломраморная, падающая Пизанская башня… Померещились другие городки – едва – едва. И сами – то они были за струями ливня, да и стекла купе, где сидел Карло Брешиани, то же обливались слезами. На несколько мгновений случайно, сквозь всю эту вальпургиеву ночь взбесившейся стихии прорезался румяный луч заката, и у Специи старик разглядел золотисто – розовые, смутные, прозрачные берега Порто – Венере с их мраморными скалами и мечтательными пиниями, и тотчас же откуда взялись сырые, холодные, слизкие, ревнивые тучи. Наползли, затянули счастливое видение…

Так в скучную, ненастную и безнадежную старость, вдруг неведомо из какой дали мелькнет очаровательное воспоминание юности, но только на минуту. Отовсюду опять стягиваются серые тучи холодного осеннего дня, кроют простуженную землю ливнями и всполохнувшаяся душа вновь замирает надолго, быть может, навсегда.

Карло Брешиани только глубже откидывался в мягкие подушки диванчика и жмурился. Весь залитый электрическим светом, Рим издали надвигался на него. Была уже ночь, и казалось, по мере приближения к Вечному городу, царство неодолимого тумана светлело, хоть и не разрежалось. Но переменил Брешиани один поезд на другой, и тот же сырой, пронизанный ливнем мрак охватил его до самой Казерты. Казалось, вся Италия теперь дрожит и мокнет. Под Казертой рассвело, но еще более жутко и грустно кругом. В Неаполитанской Кампанье сады никли к земле и умирали, оставляя на ней желтые листья и трепеща голыми сучьями омертвевших деревьев.

Чем ближе к цели, тем нетерпение охватывало всё больше и больше Брешиани. Он столько волновался за последнее время, так его раздражали вечные сравнения молодого артиста с ним, упреки между строк, обращенные к нему, кого недавно называли великим, несравненным и божественным, что он, наконец, решился. Лучше самому убедиться, насколько правды во всем этом шабаше! И не только убедиться, но какая – то неодолимая сила тянула старика к сопернику. Ему нельзя было отдаваться так долго бесплодной муке ожидания. В его годы этим не шутят. Надо было беречь силы, не расходуя их на брюзжание, на беспредметную злобу… Так или иначе, а следовало покончить с мнительностью. В Неаполе его знали очень мало. Он никому не сказал о намерении поехать туда. Мог, значит, рассчитывать, что его угадают не сразу.

Только за Казертою – точно дыхание Божие повеяло над довременным хаосом… В громах и молниях пронеслось «да будет свет», и тьма с ее тучами, ливнями и непогодами осталась позади. Перед поездом ложились до самой Партенопеи[79] долины, залитые солнцем. Последние облачка сбегали с лазурного неба, такого лазурного, точно здесь не ноябрь, а июль. Сверху веяло благодатным теплом – даль вся горела и лучилась воскресающею надеждой.