Василий Киляков – Посылка из Америки (страница 8)
– Эх, гляди, чудо-то!
Теленок на длинной веревке долго и неподвижно смотрел на машину, пережевывая траву, и так же внезапно, потеряв интерес, отбежав на длину веревки, дернул всю ее так, что едва не вырвал вбитый в землю кол.
По-своему поняв намек, пьяно ткнув локтем в бок водителю, и опять захохотал, замахал в окно пистолетом личный охранник.
– Кончай шмалять, всю деревню поднял, – окоротил шофер друга, – лучше подсказывай, как и куда.
– Рули вперед, все время вперед! Давай, давай, ямки, дави на газ, Валера!
Коротко стриженный и губастый охранник – «телок», с крупной грудью, сдавленной узкими бретельками черной стильной майки, с мотающейся поверх кобурой, – свистал, хохотал, подстукивал от нетерпения и топал в такт музыке. В открытое окно гнало дым сигары шофера.
Машину в засохшей глине по колее валяло то в одну, то в другую сторону. Но колея держала каменно.
– Против колодца сверни. Пятистенок рубленый, рули под тополь. Туда, туда. Приехали.
Грудастый охранник, предвкушая радость встречи, выдавил в рот душистую конфету из цветной коробки. Рыжий водитель затормозил, выдохнул ароматическим дымом. Выщелкнул мокрый окурок сигары из окна подальше.
Подъехали бойко, качнуло от тормозов. Посидели, прикрыв окна автоматическими кнопками, пока уходила-плыла прочь пыль и опадала, обгоняя машину. И все долбила и долбила в динамики, не переставая, сумасшедшая музыка, мягко и громко ударяя в акустические колонки, словно музыканты, примеряясь к обстоятельствам, искали свои ноты, тонкие и причудливые, чтобы удивить, изумить, ошарашить деревенских аборигенов.
Приехавшие едва слышали друг друга, общались знаками, как немые: все трещало, жило, плыло, играло и разговаривало. Мягкие сиденья из кожи не могли погасить тройного напора звуков. Саксофон вел партию самыми причудливыми тропами, а банджо вторило саксофону, то догоняя, то отставая, чеканил и частил упрямый ударник.
– Ну и дичь тут у тебя, страна Муравия. Вот она где была бы – настоящая-то охота. А шеф платит бешеные бабки за стояние на номерах, ты сюда его вези, покажи заштатное житье родной деревни. Как можно было родиться в такой глуши и не быть охотником, скажи мне, Оцеола? А ты? Не попал в курицу с двух раз, вплотную!
– Это ж тебе не ПМ, а «Ижак», а проще – «ишак», дерьмо, а не пистолет. Менты выдумали и вооружили ЧОПы. Четверть прицельной мощности и поражающей силы… Нарочно разработали и внедрили барахло, понимаешь?
– Понимаю! Плохому танцору всегда паркет скользкий.
Говорить было трудно: так шумно, скоро и гнусно менялся репертуар.
Дед Данила, привалясь грудью к подоконнику, пристально и близоруко долгим взором вперился в окно на подъехавшую иномарку: чудней и шикарней автомобиля он в жизни своей не видывал. Степанида испуганно растолкала створки окна и, тут же заохав, мелко и часто крестясь, села на табурет.
– Ты что, бабка? – Данила все никак не мог понять, что же случилось. – Чего ты, старая?
– Выдь-ка, выдь да глянь, старик. Гляди, ведь это он сам и есть…
– Кто?
– Да ведь это Петя?! Это… или это Петро к нам?
И всплеснув руками, старуха бросилась на улицу.
Старик, сдвинув брови, стал пробираться вдоль печи, отыскивая опору. В полутьме через сенцы, все путаясь, проваливаясь руками в темные углы и прислушиваясь к стуку собственного сердца, сразу упавшего, затаившегося и вновь ударившего в грудь сильней и тверже. Данила выбрался на крыльцо, удивляясь своей шаткости и предательски ушедшему из-под руки дверному косяку. Тотчас и подвернувшийся молочник завизжал от пинка вбок.
– Кто это? Петя? Ты как здесь? – выкрикнул он и сам поразился слабости и осиплому своему голосу. Так и стоял на крыльце, беззвучно разевая рот. Старуха кинулась на грудь вышедшему из машины. Сын Петро – косая сажень в плечах, черная майка на узких лопающихся бретельках, а по ней рисунок: белая обезьяна над штангой с изогнувшимся грифом и надпись не по-русски – Воss…
Петя чуть прихрамывал от долгого сидения, растирал затекшие ноги.
– Не признаешь никак, батя? А постарел… – и не поясняя, кто постарел, добавил. – Ты прямо это… Как капитан дальнего плавания на мостике, ага…
– Мать, – сипло позвал Данила жалостливым голосом, – а мать, это Петя? Он?
Взмахнув платком, стянутым с плеч, шагнула старуха со ступень крыльца и чуть не подвернула ногу.
– Ты чего, мать, чего воешь-то, как по мертвому? – Петро обнял ее. – Дорогие мои старики…
– Пожалей ее, пожалей, Петя, – узко и торопливо шагая-сходя по ступеням с крыльца, сипло попросил Данила. – Плохая она, плохая совсем здоровьем. Еле-еле живая…
– А ты?
– Ну-у, я еще нормально, я в силах.
– А болезнь-то твоя, вечная…
– Какая?
– Птичья, «перепил» называется. Похмелиться-то не хочешь?
– Теперь другая болезнь, называется «дай поесть». Жрать нечего, голодуха у нас по селам. У кого пенсии – еще купят хлеб, если дети не пропьют их деньги, не отнимут. А молодые все безработные. Заработать негде, швах.
– Угощаю! – вскрывая бутылку шампанского, стреляя пробкой и пачкаясь белой пеной, весело кричал Валера-шофер, натерпевшийся по веселому питью за рулем. – Угощаю! Пою и кормлю! Все оплачиваю сам!
Петька обнял плачущую мать, правой рукой ухватил бутылку:
– Валера, разбирай, разбирай багаж. Провиант в горницу, скарб в сени, так, батя? А вот это, Валера, он, это и есть мой батя. Силач, кузнец, характер! Отец, а это Валера Вихров, собственной персоной. И шофер, и помощник, и друг. Один в трех лицах. Что? Ну, значит, в одном лице. Верный слуга своего шефа. Лучший шофер Москвы и окрестностей. Всех времен и народов, да! Валера, неси все в дом. А виски осталось у нас там? Ночуем в хате на пуховике. Можно и выпить от души. Заслужили. Три дня гудим как флюгера на ветру: у-у-у…
– Там, в багажнике.
– Ты стакан тащи, свой большой, «семиглотошный». В маленький-то у него, Валера, нос не лезет, он из маленького не пьет. Только из большого. Да чтоб с горкой. «Всклень» называется. Чего стоишь да головой трясешь, отец, счастью своему не веришь?
Желтый, как утренняя моча, виски плеснули в два стакана, отец и сын.
– Валера, а ты?
– Я не бу-у.
– А мы будем. Будем, отец?!
– Будем. А закусить?
– Вот, батя, пахлава, бери. Коржик сладенький с толченым орешком. Восточная сладость.
– Ну и выпить ты нашел, Петро, хуже самогона. Под него бы… грибки соленые.
– А есть? В погребе.
– Мать, дай фонарь, фонарь мой где-то немецкий, я в погребок нырну за грибочками, я мигом. И сметанки наберу… Стой, стой, Валера. Вот гляди. Какие дела. Ты городской. Тебе не понять, а я давно изумляюсь: вот гляди, видишь, церковь шатровая, золотые купола. Каменная. Русский крестьянин в лаптях ходил, а купола позолотил. И люди жили, те крестьяне, что строили ее из камня самородного, – у этих людей крыши изб камышом были крыты. Слышишь, Валера, не жестью и не ондулином – камышом. Не веришь? Я еще застал… Мам, как так нет фонаря, а где же он?
– А она его, Петя, на печи оставила зимой. А печь протопили как следует, он и расплавился, батарейки поплыли, щелок из них замылился.
– Мам, зачем же ты его на печь-то? Хоть на паличку или на шесток бы поставила.
Яма амбара – холодное чрево сруба с бегающими мокрицами – встретила Петра недружелюбно. Подгнивший рубленный в лапу сруб слоился гнутыми от старости и тяжести земли рваными бревнами, угрожал падением. Заговорившие под его ногами ступени лестницы, запах мокрого смородинного и вишенного листа из кадки вмиг окунули его в детство. Петька с закружившейся головой присел. С удовольствием дышал он и вглядывался в полутьму. Промытая алкоголем душа с обострившимися чувствами ностальгировала. Было глухо, темно и беспокойно. Тайная веселость трогала сердце. Лечь бы прямо вот здесь. Свернуться клубком по-собачьи, все оставить-забыть. И шефа-охотника-коммерсанта, что, напившись пьян, отпустил в деревню погостить, и недостроенный дом из пеноблоков с неудачным фундаментом в Подмосковье, и все-все… Пришло на память, как сестра в детстве боялась лягушек, а он нарочно бросил лягушку в крынку здесь, в амбаре. Да и послал сестру за сливками. Лягушка плавала, не давала сливкам согреться. Машка, спустившись в амбар, вдруг завизжала как резаная. Братья хохотали. Подтрунивали: «Машка, где сливки? Перевернула?»…
– Мать, а где же сливки к грибам? – вылезая наверх по певучим ступеням, крикнул Петр, поднимая в ковше оранжевые соленые черныши в смородинной листве. – Или все съели?
– Какие сливки, сынок, коровы-то нет давно. Я косить не гожусь, отец – тоже. Вон они, руки-то, не разгибаются. И у отца артрит. Не руки, а крюки.
– Ставь багаж на крыльце, малый, – сипел Данила.
– Валер, ставь тут, не суетись. На-ка, на пистолет-то, спрячь его в багажник. А то гости соберутся, перепугаем еще, чего доброго…
Данила как выпил, так тут и сел с пустым стаканом в руке. Сидел, двигал бровями, тяжело сопел от удовольствия.
– Прошла голова? Добавить, батя?
– Подожди, не гони коней… Пусть пожжет. Петро, а я о тебе вчера сон сбредил. Зуб у меня будто бы выпал, коренной. С кровью. Вот она и впрямь – кровь своя родная: ты приехал.
– Ты бы раньше сбредил, старый. Хоть на годок один, – упрекнула Степанида с навернувшейся слезой.
Валера принес опять. Разлили.
– Мать, а тебе?
– Ну ее к лешему.
– Поехали… Гадость какая… Фу…