18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Киляков – Посылка из Америки (страница 22)

18

Свеча горела слабо, ветер задувал пламя. Победим то и дело зажигал свечу, принимался копать во всех углах. «Обманули мужики, – подумалось ему, – или я копаю не там? Да и откуда им знать? Мужики врали, а мы уши развесили, дураки…». Сел Победим на кадку с квасом, затужил, загоревал. «Как выбраться из подпола? – думает он, покуривает. – Видно, попал я в ловушку, придется ответ держать». Думал-думал и придумал. Попил из бочки кваску, опрокинул наземь, сам разделся донага и давай в грязной жиже валяться. Отвозился – мать родная не узнает. «Ну, теперь-то прорвусь, – так шепчет себе. – Главное, выбраться, а огородами проскочить – минутное дело». Постучал Победим лопатой из подпола, слышит: «Свят, свят, свят», – отец Онуфрий молится. «Мать, а мать, – будит поп попадью. – Мать, открой подпол, никак кто-то стучится». – «Бог с тобою, батюшка! – взмолилась попадья. – Послышалось тебе, померещилось. Крестись пуще, это нечистая сила тебя смущает». «Явственно слышу, мать. Ты побойчее меня, отвори». Попадья в исподнем подошла, крикнула: «Кто-й-то там? Чего надо?» – «Открывай!» – заорал благим матом Победим. Попадья так и села от страха. Поп зажмурился, отворил лаз трясущейся рукой. Победим как прыгнет оттуда, как гаркнет во всю глотку: «А иде здесь дорога на Тамбов?» Поп повалился, онемел, машет руками на дверь. Победим шмыг мимо, и поминай как звали.

– Убежал?

– Утек!

Я покосился на часы-ходики. Было уже четверть третьего.

– А когда бежал он огородами, баб напугал так, что они и теперь рассказывают, как видели черта на задворках.

Мужики не спорили, не шумели. Они устали, накурились до красноты лиц, клонило в сон. Только неугомонный Ванька спросил из любопытства:

– Тимох, а Тимох? Когда это было, про попа-то?

– Когда было-то? А было это, мил человек, при царе Горохе. Было да сплыло и не воротится. Ну, однако, будя буровить-то, спать пора. Ободняться стало.

И я заметил, хоть и поторопил Круглов гостей, но мог рассказывать еще и еще, испытывая от своих рассказов видимое удовольствие. Мужики одевались, борясь с телогрейками, куртками, прощались с Тимофеем. Никодим подтягивал голенища крепких, сбитых кирзовых сапог; поднимаясь на коротких кривых ногах, позевывал и потягивался. Закуривая на дорожку и угощая Тимофея папироской, спросил:

– Что же, не было у попа монет золотых?

– А шут его знает… Может, было, а может, и не было. Чужая душа – потемки, а своя еще темней!

– Темней? – переспросил Никодим.

– Те-емней!

– Покойной ночи, Тимофей Лукич, – прощались мужики.

– Спасибо, брат, уважил!

– Время-то как пролетело, мигом! Четвертый уж час! Я пожал руку Тимофея, широкую и крепкую. И что-то шевельнулось под сердцем, подумалось: «Тяжко живется ему, вот и выдумывает, зазывает к себе мужиков, чтобы не быть одному… А может быть, талант рассказчика погибает в нем?» Круглов смотрел на меня, улыбался простецки и, торопливо затягиваясь, говорил:

– Выспишься, приходи, мимо не проходи. Что сказки! Я тебе о житье-бытье расскажу такое, что куда там и выдумке. Так придешь, что ли? Ждать буду!

В глубоком раздумье возвращался я проулком. День мешался с ночью, петухи отпевали тьму. Вот пропел один, потом еще и еще. И вот уже все Рожново огласилось сильным петушиным хоралом. Звезды блестели высоко и ясно, а горизонт уже бледнел, наливался палевым светом зари.

В окнах дома Тимофея Круглова заалело.

Товарищи

К Терентию Серегину пришли старики покалякать, покурить. Уселись на бревно перед окнами, завели разговор про политику. Бабка Фрося шумно растворила окно, заворчала, как грозовая туча: «Явились, не запылились… Давненько я вас не видала». И громче, внушительнее добавила: «Ай все дела переделали?»

Старики, – Назар и Семен, ответили вразнобой: «Все переделали, никаких делов нету…» Назар двинул шапку на макушку, сипло засмеялся, щурко взглянул на Фросю: «Были дела в чем мать родила, а теперь кончились… Кликни Терентия, он нужен нам до зарезу…»

Бабку Фросю всегда раздражал этот Назар, сосед: маленький, вечно зачуханный, зиму и лето в грязной овчинной шапке и валенках; табаком от него разило. Раздражали перекуры, болтовня, выпивки. Затворяя с грохотом окно, бабка Фрося не упустила момента съязвить: «Сичас позову! Спешу и падаю! У вас дома делов нет, а у мово – палата. Завтра на базар едет, некогда болтать. Сроду ты, Назар, шатаешься по дворам, лясы точишь…»Старики не пошли искать Терентия. Посидели, покурили и разошлись от греха.

Дед Терентий налаживал телегу в огороде возле бани. Стояла холодная осень, последние дни октября. Дул свежий ветер, срывая с яблонь остатки мертвой листвы. Терентий работал то молотком, то ножовкой, то стамеской. Единственную на всю деревню телегу так запустили, что пришлось потратить на ее ремонт целый день. И когда все было сделано, он проверил оглобли, полез под застреху, вытащил старозаветную банку дегтя и помазок. Деготь он берег для сапог и для своих больных ног: разводил деготь с самогоном-первачом и смазывал суставы. От него всегда сытно, остро и свежо пахло деготком. Ноги ломило перед ненастьем, суставы опухали. Но смазывал, втирал он такую мазь только на ночь. Смолоду он был сутул, рано облысел, а когда ему перевалило за шестьдесят – гнуло все ниже и ниже к земле. Сам он часто говорил про себя: «Смолоду нуждишка к земле гнетёт, по ночам спать не дает…»

И выпить он любил: по церковным и советским праздникам, в «кумпании» друзей, «недугов многих ради», а еще – когда шлея под хвост попадет. Из-за боли в суставах ног носил яловые сапоги, шил их по своим колодкам, смазывал дегтем. Любил он все легкое, свободное. Рубахи носил короткие, в подоле широкие, навыпуск.

Оси смазывал с особым усердием, из специальной баночки, экономя каждую каплю, подставляя ее под оси и помазок. Острый запах дегтя волновал его, взмокла спина и волосы под овчинной шапкой. Он так увлекся, так старался успеть наладить телегу дотемна, что и не заметил, как дали колхозных полей закрывались сумерками, а за полями над лесом дотлевала заря. Ветер работал в ветвях яблонь, остатки листьев шуршали и падали на телегу.

Когда все было сделано и банка с дегтем и помазок спрятаны, он сел на телегу, покачался на ней, пошатал ее – не подведет, не рассыплется. Закурил. Из головы не выходила одна и та же дума: «Продавать барана или себе оставить? Впереди долгая зима, хорошо бы себе зарезать для щей… Свинина – она свинина и есть. Какие из нее щи?»

Затушив сигарету о подошву сапога, он слез с телеги, окурок положил в ржавую баночку, открыл дверь и шагнул в предбанник. В нос шибанул запах яблок, сложенных в ящики со стружкой. На полке с глубокими закрайками стояли банки с солениями и варениями; он нашарил свечку, зажег ее и поставил около окошечка. «Ай не пить?» – подумал Терентий, когда доставал бутылку с остатками самогона. Достал, уцелевшими зубами открыл бутылку и вылил все, что было, в стакан. Антоновки, хоть и лежали целый месяц, оказались не по зубам. И все же дед Терентий грыз яблоко ущербными зубами, кисло щурил глаза, но так и не догрыз – выкинул яблоко.

Ночь овладела умирающими сумерками. Терентий потушил свечу, ощупью закрыл дверь на замок и огородом пошел к избе. Окна соседних домов горели яркими огнями, стояла черная глухая тишина. Сивуха кинулась в голову, загорелось лицо, и думы про барана убежали из головы, ноги уже не ныли в суставах, как будто помолодел. Шагая мимо хлева, сарая и амбара, Терентий силился вспомнить годы без этой самой подлой нужды – куда там! И неделю даже дня не мог вспомнить. «Нужда, нужда…» – заходя на крыльцо и вытирая ноги тряпкой, проговорил Терентий: он во хмелю все чаще стал бубнить себе под нос, гнусавить. Начал было вспоминать, кто и когда прозвал его Нуждой, но так и не вспомнил, хмыкнул, открыл дверь и вошел в избу.

В избе жарко топилась печь. Ярко горела люстра с двумя лампочками. И было тепло. Бабка Фрося – тучная, остроносая, пухлая, в грязном халате с фартуком, выглянула из-за печки. Внук Владик сидел в переднем углу за столом, вслух читал сказку и так громко, с треском грыз яблоко, что деда передернуло в плечах.

– Вали, вали, грызи… – тихо проговорил дед. – А я рад бы погрызть, да нечем…

– Ой, да ты никак выпил, отец? – подавая на стол стопку блинов и смазывая их маслом, говорила бабка Фрося. – Разит от тебя как от самогонного аппарата.

Владик, чавкая и шмыгая носом, навалился на еду. Запивая молоком блины, болтая ногами, он не переставая читал.

– Балуй! – резко и вдруг оборвал его дед. – Пожри спокойно!

– Не ори на ребенка, – вступилась бабка за внука. – Залил глаза-то… Завтра рано вставать…

И как только бабка вступилась, Владик заплакал, разинул рот с непрожеванными блинами. «Мы-ы… – ныл Владик. – Гы-ы…»

– Аки с цепи сорвался, – ворчала бабка на деда. – Барана ему жалко продавать, а внука не жалко… Ишь, обносился, рубахи хорошей нету, а пальтишко – стыдно в школе показаться…

– У него отец-мать есть, – оборвал дед бабку. – Пущай думают о сыне. Кто родил, тот и до ума доводи… Ну, будя реветь-то, изошел на слезы, а то на базар не возьму.

Владик вытер глаза рукавом рубахи, кинулся обнимать деда, расспрашивать про базар…

Бабка и Владик еще спали. Дед Терентий неслышно обулся, оделся, сходил на конный двор с одной-единственной кобылой на всю деревеньку, привел кобылу под уздцы, привязал к задку телеги, а в телегу положил большую охапку ароматного сена. Несло снегом – невидимой и колючей крупой. За ночь так подморозило, что земля звенела под сапогами с подковками. Когда Терентий вошел в избу, бабка уже ждала его с фонарем, а Владик – с коркой хлеба в руке. Овцы как бешеные кидались по углам замерзшего унавоженного хлева. И когда останавливались во тьме, глаза их волшебно отсвечивали. «Бя-ша, бя-ша…» – показывая хлеб, манил Владик. Дед крался с обрывками веревок, падал на барана. Баран грязно-белой шерсти сигал по сторонам. Наконец-то Владику удалось схватить барана за ногу. Они кубарем повалились на солому. Баран быстро-быстро лизал рукав мальчишки. Подоспел дед, упал на него и стал ловко связывать ноги Бяше. Фонарь в руке бабки светил барану в глаза. Выкатив сумасшедшие глаза, Бяша заблеял, теряя орешки навоза.