Василий Киляков – Посылка из Америки (страница 21)
– Так распротак-то! Меня там не было! – неожиданно для всех пробасил вдруг Башмаков.
Все обернулись к нему. Он что, сдурел, что ли? Это же сказка, а проще говоря – выдумка.
– Меня там не было! Вот бы затесаться! И водка была?
– А то как же! – не моргнув соврал Тимофей, довольный, что пробрало-таки мужиков и «кипишу» не миновать-стать. Засмеялся. – А то как же! И водка, – повторил он, – чистая, как божья слеза. И это еще, вот… шимпанское. Иван им ром запивал.
– И закусь? – спросил Никодим, жадный до еды; без доброй закуски он даже в мастерской не пил.
– И закусь на ять! Шашлык, холодец рыбный со щурьбою – все чин чином!
Тимофей подумал минуту-другую, помолчал, трогая рукой губы, чтобы не рассмеяться: «Это вам не наш брат. Прынц, он прынц и есть».
И мужики закипели кипнем. Стягивали с себя шапки, телогрейки, распахивали воротники рубах. И хотя дома сказали, что идут к Тимофею «погуторить часок», – перекорам не было конца, добрались до истины. Сенька Колышкин не мог понять главного, откуда в жаркой стране взялась русская горькая, шампанское и щурьба…
– Профан! Дуралей! – орал Сеньке в ухо Башмаков. – Бестолочь! Ты газеты читаешь ай нет? Мы же торгуем со всеми странами!..
– Да это когда было-то! Когда! Подумай!
Круглов нарочно подпустил и русскую водку, и щурьбу, которую любил до страсти. Мужикам многое было непонятно. Никодим схватил Башмакова за рукав, их уговаривали расстаться, в конце концов усадили по разным концам скамьи. Между тем Тимофей смаковал, додумывал. Выдумщик, он знал, что ссоре не быть, и терпеливо ждал, когда мужики утихнут, перегорят.
– Водку в этих странах не пьют, – заключил Никодим. – Там жарища – страшное дело! С похмелья морда треснет. Голова треснет, как переспелый арбуз.
– И я про то же! – согласился Ванька, отирая с раскрасневшегося лица пот. – Дураку ясно: там сухое жрут, кислятину эту. Я раз искал-искал водку с получки, и туда и сюда, и у Нюрки клянчил – нету, хоть ложись и помирай. Нюрка говорит: —жри сухое, я и начал лакать прямо из горлышка – вода водой. С полведра выпил, ни в одном глазу. Пришел домой, баба рада-радешенька: с получки, а трезвый. А меня так и мутит, так и крутит с кислятины, кишка на кишку войной пошла.
– Да будет вам, архаровцы, – урезонивал Башлыков, мужик степенный, некурящий, непьющий. – Далась вам эта водка. Дайте досказать человеку. Вали, Тимоха, толкуй. Чем дело-то кончилось? Не сипи, Никодимка, слушай! Сядь, сядь! Ну чего ты окрысился?
– Правда, чего ты, Никодим, взбеленился-то? Пришел слушать – сиди, – мужики свалили все на Никодима и угомонились-таки.
– Сидит знахарь за столом, жует так, что за ушами трешшить и в брюхе пишшить, – продолжал Тимофей байку. – И так нагрузился, напоролся, рассолодел, что чуть не уснул за столом. Растолкали его. Поднял он головушку буйную, глянул прынцу в лицо и говорит со смелостью пьяного: «Пойду я домой! Погудели хорошо, пора и честь знать. Меня дома жинка ждет. Она у меня строгая, сгоряча может сковородником зашибить, очень даже просто». – «Куда? А свадьба? А наш уговор? Завтра же оженю тебя на дочке! В стыд-позор не вводи меня своим отказом». – Это султан-хан-то Ивану толкует. «Не хочу я на ней жениться, не глянулась она мне. Моя Марютка лучше…» Как услыхал те слова султан-хан, озлился, ажник скосоротился и с лица пропал: «Моя дочка – первая красавица! Ее богатый человек сватал. Ты что, дурак?!» – «Никакая она не красавица, – это знахарь с пьяных глаз отвечает. – У ей ни рожи, ни кожи, ни сзади, не спереди – словно доска, подержаться не за что! И лицом черна, чернее сажи, аж с синя малость…» Султан-хана затрясло со злобы: «Я тебя, су-укина сына, в тюряге сгною! Эй, стража, связать лекаря, бросить в яму, пусть там проспится. Вон отсюдова, пьяная харя!» Иван очухался, почуял беду; по коридору бежала свита. Он не раздумывая шмырк в окно, да и был таков, Митькой, как говорят, звали…
– Неужто убежал?
– Ушел?
– За милую душу ушел! – ответил Тимофей кротко. Подошел к окну – было темным-темно.
– Вишь вот, молодец этот знахарь, – говорил Никодим. – Пьян-пьян, а усек, что дело керосином пахнет.
– Что же у ей в горле-то было? – спросил Тихон, высокий, горбоносый, с большим кадыком, сидевший до этого молча и прямо.
– Что было-то? А бог ее знает… Лихоманка какая-то, а может, и рак.
– А кто слушает, тот дурак, – вставил Соколов.
– Да ведь это все неправда, а? Враки? Ну, Тимоха, горазд же ты на байки, ей-ей горазд!
– Сказка ложь, и я тож, – Круглов улыбнулся мило и виновато.
В доме сделалось еще веселей, теплей и уютней. Тимофей все подкидывал березовые поленца в огонь. Сидел он на корточках вполоборота к печи, словно грелся не от нее, а от людского общества, так любимого им. Перевалило за полночь, кое-кто позевывал, но странное дело: ни один даже и не заикнулся о глубокой ночи, о том, что завтра с рассветом на работы.
Пересудам не было конца-краю. И как это всегда бывает в теплой мужской компании, не упустили из виду и женщин. Никодим, вспоминая гарем, допекал Тимофея вопросами… Женька Комов заинтересовался болезнью принцессы.
– А что, всяко бывает, – говорил он. – Я однова так-то ходил-ходил по докторам с шишкой на носу. Посмотрят, пощупают – пройдет, – говорят. Это, мол, жировик. Прописали примочки – и все. Я им: мне срам с шишкой на носу, как у алжирского бея. Пришел домой, ногтями выдавил, водкой прижег – как рукой сняло. Так-то, верно, и знахарь этот: он ей, прынцессе-то, горловик размял, она с испугу-то гаркнула, у ей все гноем и вышло. Так, Тимоха?
– Так, так… А то как же!
– А я раз в райцентр наладился гусей продавать, – рассказывал Соколов. – Села ко мне в телегу девка молодая, горделивая, городская, как видно. Штанцы кофейного цвета, брови наведены черным, знаете, с изломом. То да се, шире-дале, я гляжу на ее одежды, смеюсь. Она мне: «Чего зубы скалишь?» – «Больно уж, отвечаю, штанцы широки… Я в моряках такие на́шивал…»
– Погодите, братцы, – умолял Комков, – дайте еще послушать! Тимох, а Тимох, расскажи на сон грядущий какую-нито быль али событие. А то верится и не верится… Расскажи, а то моя баба придет, по шее накостыляет. Я ведь украдкой к тебе…
– Что ж, быль так быль. Да ведь опять не поверите, черти полосатые.
– Поверим!
– Сказывай.
– Давай!
– Давным-давно это было. В нашей деревне жил-был поп Онуфрий. Жаден до крайности. А братья Гришановы— одного звали Валетом, а другого Победимом – такие были прожженные сукины дети, что все их боялись. Они так и заявляли о себе: «Мы, Валет и Победим, усех людей поедим!» На испуг брали, на пушку – таковские ухорезы. Бывало, работники в отхожий промысел наладятся, топоры под ремень – и айда по чужим местам деньгу заколачивать. Валет и Победим – тоже для видимости берутся за топорики. Пошушукаются промеж себя и пойдут шаркать по церквам, по амбарам да клетям. В избу чужую задуться – это для них плевое дело, самый что ни на есть для них вкус… Рожновские, конечно, догадывались, что Гришановы промышляют не плотницкими делами, а помалкивали, боялись. Пахом раз видел их обоих в лесу, с топориками, с базара кого-то поджидали. «Иду, – Пахом рассказывал, – бреду лесом, а они под кустом устроились косушку распивать. Здорово, мол, Пахом! А сами топориками поигрывают, по сторонам поглядывают. Поскорее, говорят, проходи, мешаешь нам дерево выбрать». А Пахом гол как сокол, что с него взять. Они его и не тронули.
Деньга у Гришановых водилась несметная, черная, нетрудовая. Перепьются, бывало, и промеж себя драку затеют для потехи. Как начнут дубасить друг дружку, мужики разнимать, а Гришановы только того и ждут; оба кинутся на чужаков, смертным боем их бьют, да все с выкриками: «Бей своих, чтоб чужие боялись!» Прощелыги были ужасные, рожновским от них тошно было.
И вот как-то пришли братья с промысла при деньгах, напоили мужиков, а те и рады-радешеньки на дармовщинку… Ну, то да се, разбалакались, разговорились и вспомнили про попа Онуфрия. Кто-то из мужиков возьми да и сболтни, что у попа золотишко в подполе зарыто. Валет подмигнул Победиму, Победим – Валету, и говорят друг другу по фене, чтобы другие не поняли:
– Фи-па, фи-ба, фи-ршим? Что значит: пошебаршим это дело, обстреляем, брат дорогой?
Смикитили. Уши навострили, подливают мужикам, слушают. Посидели, покурили и пошли. По дороге толкуют: «Надо пощекотать духовного отца. Чем на чужой стороне куш ловить, лучше тут все хорошо устроить». Разговаривая так на тарабарском языке, приготовили они вагу, лопату, все чин чином, и ночи дождались. А дело было перед Пасхой, тьма – хоть глаза коли. Подошли они к поповскому дому, зырк, зырк – кругом ни души. Подвели вагу под нижний венец, навалились, домкратик подставили под сруб, приподняли угол. Валет и говорит брату: «Лезь и копай в правой стороне, под печкой». Победим снял с себя поддевку и шмыг в подпол. А Валет наблюдает, караулит за углом…
– На стреме! На шухере!.. Это клюквенники, Тимоха, – те, что духовных отцов грабят или церковь. Среди воров это самое последнее дело. Вот если бы их взяли и посадили, им там свои спасибо не сказали бы, нет, – перебил Тимофея Никодим. На него зашикали: тише, мол, не встревай.
– Караулит-то караулит, а в потемках и не заметил, что гнилое бревно вдавилось в домкрат, угол осел, и от лаза только щелочка осталась. Видит Валет свет из подпола, только хотел глянуть на братца, нагнулся и обомлел: как вылезет теперь Победим? А силенкой оба были жидки, но бесовски хитры и ловки. Начал было Валет работать вагой, домкратом… Куда там! И плюнул, и затрясся от злобы: «Мать-перемать!» Что теперь делать? Вот-вот проснется поп или люди пойдут в церковь и враз накроют. Победим так увлекся, что не заметил закрытого лаза, копает и копает. «Победим, – шепчет ему Валет, – слухай сюда! Рвем когти! Ободняться стало, влипнем!» – «Не трусь, держи харю по ветру, – тот-то ему отвечает из подпола. – Я прокопаю дыру лопатой, как-нибудь выйду». – «Тебя увидят! Вон бабы гремят ведрами у колодца, голоса слышу…» – «Ну иди, гад такой, иди… Испугался, в штаны напустил. Ступай домой, я один справлюсь».