18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Киляков – Посылка из Америки (страница 19)

18

Не успели мы перекинуться двумя-тремя словами, как вдруг протяжно взвизгнула и хлопнула дверь, и с крепким топотом добротной обуви в избу ввалились рожновские мужики из тех, что любят послушать байки.

– Вечор добрый! Как живем-можем? – спрашивали они вразнобой. Сами вольно и широко занимали лавки. И по всему: по тому, как садились они, не спрашиваясь, как закуривали, как говорили, – тотчас было видно, что они тут завсегдатаи.

– Живем! – сразу повеселев, отвечал Круглов. – Жи-вем! Хлеб с салом жуем. Приход ваш к счастью…

– Дома сидели-сидели – скука смертная, тоска зеленая. Приперлись вот. Чай, не последние…

– А я у бабы своей просил на поллитровку, – говорил широколицый ноздрястый мужик. – Просил-просил – не дала. Иди, отвечает, к Тимохе сказки послушай, авось поумнеешь.

Общий смех заглушил его последние слова.

– Милое дело! – блеснул глазами Круглов. – А тебе бы, Никодим-ка, все вино да домино. Ну, так. Грубка нагрелась, сейчас и тепло пойдет.

– Давай-давай, начинай, – торопил Башлыков, – за тем и шли.

Это был высокий плотный мужик, широкий и важный, в клетчатой канареечного цвета рубахе. Он сразу уселся прочно, точно на века, подпирая плечами стену. Я исподтишка обвел глазами собравшихся и тотчас понял: он тут за старшего.

– Вали, Тимоха!

– Согрелись!

– Начинай.

– На море-океане, на острове Буяне лежит бык печеный. В одном боку нож точеный, в другом – чеснок толченый. Знай помалкивай, да кушай, да мои побаски слушай…

Голос Тимофея, глуховатый, чуть с сипотцой, все понижался, переходя почти на шепот. И надо было видеть, слышать, а главное – чувствовать Тимофея в ту минуту. Он как бы оживал, весь преображался, исподволь додумывая что-то, щурился на слушателей, словно по лицам и фигурам схватывал их настроение и, согласно с этим настроением, отыскивал в своей памяти нужное словцо.

– В некотором царстве, в ненашем государстве, жил-был лесник, звали его Иваном. Раз пошел лесник в обход поглядеть, нет ли где порубки, порчи или озорства какого. Шел он, шел, а уж смеркаться стало. Крупный дожжик начал щелкать Ивана в лицо. Ветер поднялся сильный-пресильный, лес гудит, аки в бочке, елки ходуном ходят, скрипят, веткой об ветку стучат… Жутко стало Ивану, страшно, а до дому еще далеко-далече. Тут и темень нагрянула. Ну, идет лесник, задумался, об жене соскучился. А жена у него красавица, высокая да черноглазая, словом, пух в атласе. Тут показалось Ивану, будто бы он заблудился. «Что же это я, такой-сякой, собак с собой не взял, авось не скучно бы было!» А молонья так и жгет, так и жгет, озаряет дорогу, как днем. Гром как вдарит, и раскатилось окрест по всему лесу. Еще больше струхнул Иван, чует: сердце дрожит, как овечий хвост…

Мужики нетерпеливо завозились на скамейке. Расстегивали телогрейки, стаскивали куртки, шапки. Круглов нарочно делает паузу, «подпускает». Искоса взглядывает на мужиков. Взглянет и молчит.

– Чтой-то я не пойму, Тимоха, сказку ты сказываешь ай правду? – проговорил Никодим, раздеваясь до рубахи и закуривая верченку. – Похоже, сказку?

– Да ты слушай, не перебивай, – Башлыков строго глянул на Никодима. – Вечно ты поперек дороги, ей-богу.

– Идет Иван опушкой, – снижая голос, продолжал Круглов, – идет поляной и видит метрах в пяти высокую сосну. Та сосна без вершинки. И ни веточки тебе, ни сучочка – все как есть грозой спалило. Лесник смотрит, до-олго смотрел – что такое? Тут не было дерева без вершинки. Глядь, откуда ни возьмись на самом верху показалась большу-ущая змея, кажись, в человеческий рост. Обжала сосну. Сидит помалкивает. Иван так и обмер. Однако снимает с плеча ружье, вскидывает, кричит: «Ах ты, злодейка, а ну, слазь оттэ-да!»

Гаркнул он так-то и сам не рад. Трясется, метится змее в голову, курок пальчиком потрогивает. «Счас, – думает, – я тебя дуплетом смажу, слетишь как милая». И вдруг слышит: «Ш-ш-ш», – змея зашипела, как гусак. Да… Зашипела и говорит бабьим языком, тонюсеньким и острым, как бритва: «Не стреляй мене, Иван Демьяныч, я тебе пригожусь». Собрался с духом Иван, отвечает: «А что ты мне дашь?» Сам все метится в голову, молитвы шепчет: «Запирающи врата спасительной рукой…» Слазь оттэда! Знай наших рожновских да не путай с осиновскими!.. «Печать Христа, печать Божьей Матери…» Слазь! Храбрая, значит?!» Змея видит, что дело сурьезное: укокошит лесник с испугу. Отвечает ласково-преласково, как шшекотливая бабенка: «Коли хочешь злата-серебра, видимо-невидимо дам. Сколько дотащишь». Иван Демьяныч навострил уши топориком и начал умишком раскидывать: на кой ляд ему это серебро? Куда его сплавить? Милиция узнает, пронюхает это дело и отправит в Колым-край. В сельмаге Нюрка-продавщица только медные деньги берет, а их не утащишь много. Задача!

Акулина, жена его, жадная-прежадная была. Ей сколько с получки ни отдай – всё в чулок прячет, а бабий чулок, известно, сроду не наполнишь, потому как вытягивается. Иван умишком был туговат, стоял, скреб в голове, думал…

«А хочешь все знать? – это снова ему, дураку, змея-то шипит. – Все будешь знать, что только ни пожелаешь». Иван опять зачесался – плохо до него доходило, через ноги. Ну, однако, кричит: «Я согласный, чтоб все знать!» – «Да ты опусти, дурень, ружье-то, положи на плечо, – усталым голосом толковала змея. – Убери ружье и ступай себе с богом. Да смотри в оба! О нашем уговоре не разбреши кому-либо. Ни гу-гу! Помни же! Коли тайну раскроешь, тут и помрешь в одночасье. Особенно Акульки своей остерегайся, дюже она любопытная…» – «Ладно-ладно, знаю я свою Акульку. Вот, учит жить».

Тут молонья как жиганет – и ослепила лесника. Поднялся ветер, прямо буря! Иван проморгался, протер глаза, глядь-поглядь, а змеи как и не бывало, след простыл. «Ну, уползла и уползла, ляд с тобою, – думает Иван. – Не больно и нужна была. Как-нибудь дотащусь до дому. Вон и тропа приметная». Пошел он ходко, дай бог ноги, а все оглядывается: нет ли змеи за ним. «А дай-ка я загадаю, – проговорил он вслух, – что такое мне Акулина на ужин сварганила?» И только он это молвил, рванул ветер, вздыбил ветки на деревьях. Молодая осинка склонилась к Ивану и нашептывает: «Акулина заварила тебе похлебку из требухи, да замешкалась и пересолила. А сосед Николай расселся на лавке твоей под иконами, как фон-барон, и хохочет. Акулина тоже смеется. «Муж мой, – говорит, – неотеса, пень дремучий, дурак косоногий, сожрет и пересоленную. Не мил он мне, не люб…» Никола, сосед, вьется вокруг нее вьюном, любовные слова толкует, всё целуются да милуются…» «Хватит, – крикнул Иван, – достаточно». И еще шире зашагал к дому.

Мужики захохотали все враз. Тимофей помолчал строго, затянулся дымом.

– А дальше-то? – добирался до клубнички Никодим, мужик ревнивый и злой на свою прекрасную половину. – Я б ее, стерву, поучил по-русски за такие амуры. Я б ей быстро подол на голове завязал!

Тимофей, пуская струями дым, пряча улыбку, продолжал:

– Пришел Иванушка домой, стучит… Николка услышал – и шасть в окно. Акулина отворила дверь, пустила Ивана, помалкивает. «Ты что, такая-сякая немазаная, похлебку-то пересолила? Что я буду есть? А Николай где? Что тут делал? По какому такому праву он к тебе шляется? Отвечай, кривозубая!» А жена: «Да ты спробуй похлебку-то. Откуда известно, что пересоленная?! И какой Николай? Никакого Николая слыхом не слыхивала, видом не видывала!» Сама руки в боки уперла, бровями двигает. «Брешешь, – наступает на нее Иван, – я твои шашни знаю! И куда сало прячешь, знаю, и сколько денег заначиваешь – про все мне теперь доподлинно известно!» Тут Иван сунул руку под матрац, достал капроновый чулок с облигациями и потряс им над головой.

Акулина, баба грудастая, с горкой нечесаных на макушке волос, трясет подолом, нахально играет скулами: не знаю, мол, про что толкуешь, а деньги на черный день берегу… Ну, однако, поорали, полаялись, угомонились. Акулина ночь не спит, все думает: «Откуда муж про все дела знает?» И захотелось ей пуще всего на свете узнать тот секрет. Стала она приставать к леснику, выведывать да вынюхивать. Правдами и неправдами, лестью и лаской, так и эдак – лесник знай себе помалкивает, рот на крючок. И вот раз Акулина нарядилась, как на праздник, завязала в узел все свои платья-наряды и говорит так грустно-прегрустно: «Ухожу от тебя, миленок, куда глазоньки глядят. Люблю тебя пуще жизни, а придется покинуть. Не веришь ты мне, не говоришь тайны, и сердце твое закрыто для меня навек». Да… Сказала так-то и стоит ждет. «Да пойми ты, дура-баба, не могу, зарок дал!» Лесник был смирный и любил свою Акулину несусветно. «Нет, муженек, прощай!»

Затужил Иван: что, как и впрямь покинет? Плохо ли, хорошо ли, а жили до сих пор. «Нет, – думает, – отпущать из дому бабу не след. Может, еще и смилуется надо мной змея-то…»

Пошел он в сельмаг, попросил у Нюрки четушку водки, хлебнул корец, а зажевать – ничуточки не зажевал, только хлебушка понюхал. Дома и говорит жене: «Знай, Акуля, помру я, коли секрет раскрою». А Акулина страсть какая любопытная была, дерзкая да напористая. Отвечает – уши режет: «Говори, косоногий, в последний раз прошу. Узелок готов, юбки, платья и платки – все тут, все забрала. Пойду искать счастья по белу свету, авось полюбит кто-нибудь и меня, горемычную!» И заплакала, запричитала.