Василий Киляков – Посылка из Америки (страница 18)
– Стегней! – крикнули мужики вниз. – Держи свою зазнобу крепче! Да поглядывай!
– Слышу, слышу… – глухо откликнулся Стегней.
Колодец был широкий. Варька черпала ковшом грязь, наполняла бадью, кричала мужикам: «Тащи-и!»
Мужики тянули вверх вонючую жижу. Временами попадались обрывки веревок, ржавые цепи, истлевшие тряпки… Часам к двенадцати вода пошла чище. Стегней подгонял нижние венцы в «ласточкин хвост», подтёсывал уголки. Дело подходило к концу, работа пошла веселее. Стегней нет-нет да и облапит Варьку за талию, жарко поцелует в лицо.
– Уйди, нашел время… – ругалась шепотом Варька. – Мужики увидят, на то ночь будет… – А сама так и льнула к нему.
Вода была холодная, такая холодная, что у Варьки деревенели ноги. Она уже не черпала ковшом, а прямо бадьей. Работа продвигалась споро. Тут же говорили и о свадьбе, кого пригласят из родственников и подружек Вари…
– А не сходить ли нам в сельмаг прямо ныне? – спрашивала Варя. – Деньги у нас теперь есть…
– Я у Наума попрошу, – сказал Стегней, – тоже не откажет.
Задрав голову, Стегней увидал замшелый венец, ковырнул его носком топора. И в тот же миг посыпалась труха, обломок венца упал прямо к ногам вместе с кусками глины, рухнул весь сруб…
Мужики испугались, заорали, заметались у колодца. Сбежались бабы, старики, ребятишки. Кто-то глухо бил в ведро, призывая на помощь…
Когда расчистили, растащили колодец, было уже поздно. Варька лежала без дыхания. Черным пятном кровь запеклась на челе.
Грудь Стегнея вздымалась порывисто, с хрипом. Что-то булькало у него в горле, надрывая людям сердца. Изредка можно было разобрать: «Ах… по шее пирогом! Вот так… сыграли… свадьбу…»
Все смешалось в середине села: голоса баб и мужиков, визг ребятишек, плеск жидкой глины и плотный стук бросаемых друг на друга венцов из колодца…
– Прощай, Варя, – как последний вздох выпустил из груди Стег-ней. – Прости меня… Обвенчает нас мать сыра земля…
Смаргивая набегавшие слезы, он еще что-то лепетал. Минуту-другую колыхались его плечи и грудь, но уже судорога пробегала по лицу, стискивались и скрипели зубы.
Подкатили на дрожках везти его в больницу; вечером, перед заходом солнца, он умер…
Такого еще не было в Рожнове: хоронили молодоженов. Из избы Фроси вытащили один за другим два гроба, усыпанные летними полевыми цветами. Все село высыпало на улицу, провожали в последний путь жениха и невесту. А за селом, на кладбище были вырыты две могилы рядом. К двум крестам этих могил мужики прибили доску черного цвета с надписью: «Дай им вечную любовь, Господи!»
Теперь над могилами стоит могучий тополь. Кресты забоченились, эпитафию трудно прочесть… Но как свежа память рожновцев! Стоит только остановиться на минутку, к вам подойдет кто-нибудь из селян и непременно расскажет эту историю, историю жизни и любви мастера колодезных дел, как легенду, которая не умирает.
Балагур
Тимофей Круглов женился рано.
Под стать себе облюбовал он в Рожнове скотницу Наташку – крепкую, разбитную, веселую. Молодожены жили в новом брусковом доме, ходили на праздники под руку, как сказали бы рожновские жители, – «под крендель». Высокий, сухопарый, суетный Круглов от темна до темна стерег стадо, стрелял, как из ружья, конопляным кнутом с повивкой конского волоса.
За лето скотина выбивает выгоны. Осенью в поисках отавы Тимофей уходит далеко от села. Все ложбины, лесные куртинки пролезет, а овец накормит, напоит свежей водой.
Для Наташки осенняя пора – сущее наказание: чтобы отнести обед Тимофею, она долго ищет овечье стадо, бродит по оврагам и мелколесью в любую погоду.
– Тимоша! – кричит она, сложив ладони патрубком. – Ау!..
– Ого-го-о!.. – откликается Тимофей сиплым простуженным голосом.
Чапыжник царапает руки, цепляется за одежду, а Наташка, аукая на ходу, спешит на голос.
Круглов радуется приходу жены, светлеет лицом, веселее покрикивает на овец, собирает их на поляну. Приклонив колени, с трудом разводит костер, чтобы согреться, просушить портянки, пообедать в тепле. А рядом усаживается Наташка, ногами вперед. Вынимает из сумки хлеб, чугунчик наваристых щей и крупитчатую кашу – все это она раскладывает на клеенке, не торопясь, основательно, как дома.
– Пожуй со мной, – просит ее Тимофей, не спуская добрых ласковых глаз. – Ух и хороши щи! Прямо объедение! Со свежей капустой!
– Кушай, ешь вдосталь, а мало будет – еще принесу…
Наташка подкладывает Тимофею хлеб, думает свое…
Сырой осенний ветер дует порывисто, треплет развешенные на рогатине портянки. Овцы, понурив головы, сбились в кучу. Небо грозит проливным дождем.
Наталья обирает листья, падающие с куста на клеенку, окидывает взглядом из-под руки бесприютные дали и прерывисто вздыхает.
– Бросил бы ты пастушить, Тимоша, – говорит она тихим, вкрадчивым голосом, – бросил бы. Ишь как у тебя в коленках скрипит от простуды. И от голоса отстал, на овец орамши. Перебирайся на ферму. Истопником. И тепло, и крыша над головой, и…
Тимофей делает вид, будто не слышит жены. Сороки, качаясь на ветвях, трещат отсыревшими голосами. Круглов черпает из чугуна щи деревянной ложкой. С каким-то особенным наслаждением жует кашу. Наевшись, он увязывает в белую тряпицу посуду, кости и крошки вываливает собакам.
– Никак это не выйдет, чтобы, к примеру, бросить, – нехотя говорит он. – Сердчишко прикипело к полям. Тут мне и воля, и доля. Пахом – я с ним еще подпаском начинал – так говаривал: на свободе-то, хоть сам себе голову откуси, никто тебе слова не скажет.
– Пахом? Тот, что сказкам да байкам тебя выучил?
– Он. Эх, покойник, и мастак был на сказки. Бывало, заведет, заведет – про все на свете забудешь.
– Да и ты горазд, – улыбается Наташка. – Навострился у него, навык.
И затянув потуже платок, Наташа просит сказочку. Круглов докуривает козью ножку. Затягивается глубоко, до дна легких. Начинает издалека: «Жили-были дед да бабка, ели кашу с молоком».
– Раз сидят они на лавочке, рядышком, как голубки, как вот мы с тобой – такие-то. Только старые оба, лет им под сто. Старуха вдруг возьми и запой…
Тут Тимофей меняет голос и поет тонюсенько, как могла бы петь только старуха:
– А старик был дошлый, сумрачный. Посмотрел на свою супружницу, и тоже запел:
Рассказывал Тимофей всегда с самым серьезным лицом, с тоном легкого недоумения в голосе. Ждал, когда Наташка отсмеется. И лицо, и движения его – все было вкус и мера. И может быть, поэтому Наташка пуще прежнего заливалась колокольчиком, запрокидывала голову.
Присказки, байки, пословицы и канавушки как-то скрашивали неуют серого дня с низкими, тяжелыми облаками, с облетевшими, продутыми насквозь кустами и свалявшейся по низинам блеклой травой-отавой. Наговорившись вдосталь, с веселым сердцем и чувством облегчения Тимофей вскидывал кнут, сухо стрелял им, выгоняя овец на свежую поляну.
Наташка спешила на ферму, додумывая на ходу рассказанное мужем…
Так жили они в мире и согласии лет двадцать – двадцать пять. Души друг в друге не чаяли. Но вот как-то пришло из города письмо от дочери: что-то не ладилось у нее там. Прочитали и решили: надо ехать. И уехала Наталья в город. Тимофей остался один как перст – смотреть за скотиной, поберечь дом. Да вот только задержалась что-то в городе Наташка. Все писала Тимофею длинные письма, обещала вот-вот вернуться, а не ехала. Затужил Круглов, загоревал по своей «сударушке». Раз даже собрался вслед за женой. Сложил пожитки, крест-накрест заколотил окна… Да что-то раздумал. А может быть, новое письмо в прах разбило его намерение. Время шло…
Вот в такую-то плохую его пору я и застал пастуха, приехав однажды в Рожново. Было это ранней весной. Повстречались мы на задворках. Шел он тихой походкой усталого, пожившего человека. Одет был домовито, чисто: на ногах крепкие яловые сапоги с ушками, на плечах – дубленый полушубок мехом внутрь, сам простоволос. Но как-то по-особенному смотрели теперь его глаза. Не грустно, нет, а как-то просто, мирно. И горькие морщины углубились у рта.
– На почту ходил? – спросил я.
– А то куда же! – с грустной готовностью ответил он и посмотрел пристально. – Ты чей же? Не угадаю.
Я назвался.
– Без жены-то дом – сирота, – продолжал Тимофей.
Я посоветовал ему вызвать сюда всю семью.
– Куда там, – слабо махнул он рукой, – и слушать не хотят. Сказано: жена – солнце, а дети… Эх-ма, дети – это… звезды. Так и живу, как обсевок какой. А я ведь поболтать люблю, рассказать что-нито.
– Сказки, я слышал, сказываешь?
– Сказки-то? Как же, сказываю мужикам нашим. Они ко мне чуть не каждый вечор валом валят. Приходи и ты, авось не соскучишься.
Освободившись от дневных забот, я дождался сумерек. Совсем стемнело, когда я шел к Тимофею. По улице брехали собаки, а у клуба, на ярко освещенной из окон проталинке, с визгом и гиканьем тасовалась молодежь. Играл баян, звенела, точно бубен, гитара.
Я свернул вправо, к дому Круглова. Лишь отворил дверь – в лицо пахнуло теплом березовых дров, тем приятным, с детства знакомым запахом каленых поленьев. Хозяин сидел на пятках перед грубкой – невысокой маленькой печью для обогрева горницы, сидел и помешивал кочережкой в топке. Низко светила лампочка. От грубки вдоль стены висели мокрые рубахи, носки, порты. Кочережка тихо позванивала об угли, дрова с шипением рассыпа́лись.