Василий Аксёнов – Зазимок (страница 23)
– Пила, придурок, цела, – кричит отец где-то поблизости, но где, пока не пойму, – цела или нет?!
Перевернул я ногой изуродованную машину.
– Капец, – говорю.
А отец:
– Где ты теперь, засранец, будешь доставать к ней полотно?!
А я ему:
– Ну а на что оно тебе теперь, к чему ты его – к телеге, что ли, станешь присобачивать?!
– О-о-о-ой! – слышу, застонал отец. – Покажи! – кричит.
Подмяло отца, слава Богу, удачно: тело в ветвях, а ноги под стволом, вдавило их в мох, но так, недошеверёдно, кости не повредило, – вот и болото, и кляни его после этого.
– Покажи, дурак! – слышу.
– А что, тебе легче станет?! – спрашиваю.
– Покажи-и-и-и-ы! – требует.
– Да ты же всё равно не видишь, – повернувшись на его голос, говорю.
– Сучья-то обруби, холера, и увижу! – кричит отец. – Я чё, так кругляшом лежать теперь и буду?! Рёбра-то вымнет, хоть и ветви!
Обрубил сучья, под нос отцу пилу поставил, он, шею выгнув, заорал:
– Да отнеси чуть-чуть!.. Блоха, ли чё ли… в глаза-то самые суёшь!
Отодвинул я пилу, спросил:
– Достаточно? – и сел на пень покурить.
Смотрел-смотрел отец на пилу, а потом плотно, как от дыма едкого, зажмурился и запричитал:
– Ох, мать честная, и дурак, ох, скотский род, и выродок! – И пока курил я, пока вырубал крепкий стяжок, пока пыжился, приподнимая комель ели, придавивший отца, многое о себе узнал и услышал впервые, узнал бы что-нибудь ещё, но был отправлен я от той деляны далеко, откуда не услышишь.
Освободившись, ель, к моему удивлению, отец пинать не стал, сел на неё, достал из пачки, что находилась в кармане его телогрейки, мятую, сырую папиросу и, растянув её кое-как, закурил, при этом так, будто наседка: ох-квох-ох-квох, – редко бывал таким он многословным.
Домой пришлось его вести. Опираясь на моё плечо, отец ковылял грузно рядом и всю дорогу зудил мне на ухо:
– Ну надо же, и вырастил же полудурков… Ну, полудурки, скотский род, и полудурки!
Как мне хотелось что-нибудь ему ответить, но уж очень больно другое плечо оттягивали мне сумка с инструментами, канистра с остатками бензина и отслужившая пила.
А дома «с устатку», на этот раз ещё и «с горя» – нас поджидала медовуха. В запотевшем, конечно, кувшине. И кувшин, конечно, старый, ворожейского производства, литра три вмещает, не меньше. И такой затем вот разговор:
– Они ведь, падлы, ни перед чем не остановятся, – говорит отец, вытирая от рыжей перги рот.
– Да, – говорю я, проделывая то же самое.
– Что? – говорит отец, шаря глазами по закуске.
– Не остановятся, – говорю я, проглотив солёный рыжик.
– Нет, нет, Ваня, – говорит отец, управившись с груздем. – Им бы только прибыль, а за чей счёт, какими путями – наплевать! Родителей своих не пощадят, где только денежками вдруг запахнет, – говорит отец. – Тогда, на Эльбе, зашустрили, прощупать нас, наверное, решили. А мы несколько залпов в ответ дали, сразу и очурались – завопили: ошиблись, дескать, обознались, союзнички, думали, товарищ Жуков, что не вы это, а немцы. Немцы!.. Смотри-ка, мать честная! Они ошиблись, скотский род!
– Да, – говорю я, – нашли время и место ошибаться.
– Да это так, конечно, дело ясное… А на Японию какого хрена бомбу сбросили?! – говорит отец.
– Две, – говорю я.
– Что? – говорит отец.
– Бомбы две, – говорю я.
– А-а, – говорит отец. – Тоже ведь неспроста: нас припугнуть хотели, дело ясное. Чё им японцы?!
– Да, – говорю я, – нашли способ нас напугать.
А отец, беспрепятственно пройдя своей дорожкой, выбрался спокойно на тракт и не оглядываясь:
– А Бога-то нет. Там, на войне, сразу всем, даже богомолам, понятно стало: нет его, Бога, а то бы выручал, спасал тех, кто молился на Него… всех одинаково косило, без разбору.
– Да, – говорю я.
– Чё – «да»? – говорит отец.
– Нет, – говорю я. – Был бы, – говорю, – так и капитализма бы не было, был бы везде социализм.
– То-то и оно, – говорит отец. – У нас там тоже не дураки сидят.
– Нет, конечно, – говорю, – дуракам у нас не там место, – говорю я, но не смотрю в жёлтые его, отца моего, глаза – пугаюсь.
И вскоре, к радости мамы, едва пробило полночь, покинули мы с отцом одновременно стол и разошлись мирно спать.
А это уже потом:
Провёл я в Каменске всю осень. И как-то решил накормить отца супом из дичи, картошка с грибами да с огурцами – те и мне уже приелись. Взял я ружьё, патроны по карманам рассовал и вышел из дому. А отец там, в ограде, сидит на ящике возле самого забора и головой в него, в забор, упёрся, а между лбом и бревном забора – лист бумажный. Ну, думаю, либо вздремнул, на солнышке раскиснув, либо в щель на соседей смотрит – соседи в своём огороде ботву жгли, – ну а бумагу, чтоб лоб не испачкать, подложил. Не стал отвлекать отца. Закрыл ворота, стараясь не брякнуть. И ушёл на охоту. Все окрестности испетлял, а никого не встретил, не вспугнул и возле самого Каменска уже, в ельнике, рябчиков двух подстрелил. И то суп, думаю, что ему, бульон будет – и ладно, отведёт душу – и хорошо. А домой прихожу и вижу: там же, на ящике, и сидит отец, и позы не изменил, не шевелится, только ветер, на закате ещё, наверное, поиграл на темени его седыми волосами – вздыбились. И огород пуст соседский – смотреть там уже не на кого. И сердце у меня ёкнуло. Тронул отца за плечо. Говорю:
– Папа.
Голову отстранил от забора – упал лист ему под ноги.
– Пойдём, – говорю, – пойдём в избу, там и спать будешь, а то свежо ведь – и простудишься.
Молчит отец. Смотрит. Но видит ли? В мутных глазах его закат отражается.
Помог ему подняться, увёл в дом. Уложил на диван. А сам в ограду подался, пока совсем не стемнело, думаю, надо рябчиков отеребить, выпотрошить да опалить. По пути лист, что обронил отец, подобрал. Читаю – благо небо, как говорит отец, объярыщилось.
«Уважаемый Орест Павлович! Пишет Вам Ваша невестка. Мы, к сожалению, не знакомы, знаю Вас только по рассказам Бори. Поэтому писать мне тяжело вдвойне. Мой муж, а Ваш сын Борис был летом в командировке в низовьях Оби, где на вертолёте обслуживал геологическую партию. Вертолёт упал в Обь. Ни вертолёт, ни экипаж так до сих пор и не нашли. В письме многого не напишешь. Можно ли к Вам будет приехать следующим летом дня на три-четыре с Вашим внуком Орестом?
А это уже тогда, когда был я в Каменске в предпоследний раз. Приехал в августе, после экспедиции, и жил месяца два. Копал картошку, пилил дрова в лесу, вывозил их после к дому, подправлял крышу, вставлял и заклеивал вторые рамы, солил грибы, капусту и огурцы – словом, готовил отца к зимовке долгой. И пока я там находился, отец то лежал, то сидел на диване. Газет не читал, радио не слушал, телевизор не включал. Водки не пил, не курил, почти не ел – так, всухомятку что-нибудь перехватит – и не брился. Смотрел больше в пол и в потолок. Ни по сторонам. Ни в окна. А ночью как-то незадолго до моего отъезда позвал он: «Иван». Читал я, не спал. Вышел к нему я и спросил:
– Ты что, папа?
А отец, глядя в пол, так: ни слова.
Послышалось мне, что ли, думаю. И говорю:
– Ты меня звал?
И снова так: ни звука от отца.
– Пить? – спрашиваю. – Хочешь есть?
Мнёт, мнёт дёсны, и после:
– Боюсь, – говорит.
О чём он это, вроде понял я, и на сердце моё будто холод прилёг, и я спрашиваю:
– Свет выключить? – и сам себя перебиваю тут же: – Ничего, – говорю, – всё нормально, не бойся, папа, – и чувствую, что пусты как фантики, слова мои, фальшью покрыты, будто парафином. – Попить? Поесть?.. Чаю, может, вскипятить? – спрашиваю.
Ни слова от отца, в пол смотрит.