Валерий Поволяев – Сын Пролётной Утки (страница 20)
Большой, подперший самую грудь живот матери мешал ей двигаться, обнимать сына, глядеть на костры, на ровную, без единой морщины гладь озера, на нарядных людей, слушать шаманский бубен, комариную звень и тишь теплого стоячего воздуха. У матери, Боевой Топорик знал, должен был родиться ребенок, братик, и как он уже уразумел из разговоров, люди собрались здесь затем, чтобы отметить это дело. Топорик был доволен – скоро появится братик, вдвоем им будет не скучно – заботы у них будут общие, жизнь общая, все общее, он научит мальца бегать по тундре, сквозь ледяные сколы смотреть на солнце и есть вкусные оленьи губы… Интересно, как его назовут? Наверное, имя уже придумано – родится он под бубен, взрослые подождут немного, посмотрят, что за человечек дышит воздухом, и потом уже определятся в имени окончательно.
– Мам, у меня братик будет? – поинтересовался Летящий Боевой Топорик.
Мать не ответила, только тихо качнула головой, и глаза ее вдруг наполнились слезами. Слез пролилось сразу много, глаз не стало видно, ресницы слиплись, сделались тяжелыми, мать еще раз по-оленьи мотнула головой, попросила едва слышно:
– Ты посиди пока со мной, а? Не бросай меня, ладно?
– Ладно, – как можно небрежнее ответил Летящий Боевой Топорик – ему казалось, что так отвечают, так могут и должны отвечать только взрослые люди, а Топорик старался уже быть взрослым.
Несколько минут он посидел около матери, но потом ему стало скучно, да тут еще подоспели вареные языки и губы, и Топорик не выдержал, вскочил.
Хотел было унестись без всякого предупреждения, но снова наткнулся на ищущий, загнанный взгляд матери и пробормотал скороговоркой, глотая слова, как все торопящиеся люди:
– Мам, я сейчас! Губы дают – не достанется, мам… А?
Мать гулко сглотнула слезы, потрясла головой меленько-меленько, скорбно, улыбнулась через силу – она пыталась что-то скрыть от сына, от собравшихся, но не могла.
У латунного, начищенного, как солнце, блюда с горячими оленьими языками и губами уже сидели две старухи и жадными руками ковырялись в лакомстве. Люди меньшего возраста для них не существовали – старухи толкали друг друга локтями, ссорились, тут же мирились, громко чавкали и вели разговор, который не услышать мог, наверное, только мертвый.
– Ей все равно не разродиться, ни за что не разродиться – песня спета, – сказала одна старуха.
– Таз узкий, ребенок косо пошел и застрял, – подтвердила другая.
– У белолицых есть доктора, они, говорят, делают что-то, и тогда дети бывают живы, а матери умирают.
– Русские далеко, ехать к ним долго.
– На оленях по мху – не меньше недели.
– За это время она все равно помрет.
Летящий Боевой Топорик не сразу понял, что речь идет о матери, хотя что-то в разговоре старух насторожило его, он поглядел на них недоуменно, а потом махнул рукой – мало ли о чем могут говорить две старые дуры!
– Ну и что же с ней будет, как ты думаешь? – спросила одна старуха.
– То же, что и со всеми.
– Ну что ж, чему бывать – тому бывать! – Старуха брюзгливо выпятила нижнюю губу, с которой на колени ей упало несколько капель сала.
– Да, делать нечего, – равнодушно произнесла ее товарка, – все мы будем у верхних людей.
– Там наша жизнь.
– Там – не здесь. – Старуха оглянулась, увидела Топорика, узкие зоркие глаза ее сжались в опасные щелки. – Тебе чего? Ты чего нас подслушиваешь?
Летящий Боевой Топорик молчал.
– Ты чей? – спросила старуха.
– Я – сын Пролетной Утки, – сказал Топорик. Старуха задумчиво пожевала ртом, поинтересовалась:
– Ты, конечно, за оленьими губами пришел?
– Да.
Запустив руку в таз, старуха неохотно пошуровала в нем, вытащила оттуда разрезанный пополам кусок губы, похожий на большой крепкий гриб, сунула обратно, достала кусок поменьше:
– Держи!
– Спасибо!
– Ты слышал, о чем мы говорили?
– Нет! – соврал Топорик.
– И ничего не понял?
– Нет! – Раз ничего не слышал, то, значит, ничего и не понял. Разве не так? Или старухи мыслят по-иному?
Шаман, устав бить, протянул голые скрюченные руки в пустоту, провел ими по пространству, одна из старух, та, что подобрее, кряхтя поднялась, выловила из таза большой олений язык, небрежно сунула шаману в руки: то, что шаман общался исключительно с верхними людьми, никак ее не трогало, это отразилось на плоском, изъеденном временем лице старухи, она произнесла несколько непонятных слов, и шаман неожиданно сгорбился, потерял загадочность, сделался обычным увечным старичком, для которого жизнь давным-давно стала уже в тягость.
Старуха отняла у него барабан, привычно сдернув засаленный шнур с шеи, – Летящий Боевой Топорик заинтересованно следил за ней – он знал, что в стойбище, кроме шамана, еще есть колдуньи, но никогда не видел их, они почти не выходили из своего чума, а поскольку стойбище редко перекочевывало с места на место, то никогда не видел их и на нартах, – гулко ударила по рыбьему боку барабана ладонью, потом провела по засаленной коже всей пятерней, извлекая длинный скребущий звук, какой обычно издает снег на сильном морозе – соприкасаясь с ним в холод, визжит все, даже плевок, старик-шаман от скребущего визга этого согнулся еще больше, превратился в печеный, прихваченный стужей гриб, и лицо у него сделалось печеным, черным, как у большого порченого гриба, он дернул головой, открыл большой, испачканный слюной рот, показал розовые, с утопленными в мякоти корешками зубов десны.
Пролетная Утка побледнела, закусила губы, закрыла глаза, качнулась на одном месте, крепко прижимая руки к животу, промычала что-то немо, словно оленуха, все понимающая, но ничего не способная сказать, – все было написано на ее лице, и боль, и скорбь, и страх, она боялась того, что должно было произойти, но подчинялась людям, роду, тундре, к ней подошел дядя – Копыта Оленя. Вздохнул, застегнул одежду на все пуговицы, завязал все завязки, поморгал недобро, что-то спросил.
Мать через силу покивала головой, с трудом поднялась на четвереньки, потом на свои двои, согнувшись, постояла немного, собираясь с силами, уперев руки в колени, затем постанывая выпрямилась.
Лицо ее было белым как снег, из нижней, насквозь прокушенной губы на подбородок выкатилось несколько алых капелек. Копыто Оленя стоял рядом молча, ждал. Наконец мать выпрямилась, подняла белое влажное лицо, всмотрелась в небо, нашла там что-то, ведомое только ей одной, да, может быть, еще безглазому шаману, улыбнулась скорбно, с трудом, перевела взгляд на сына, неслышно зашевелила губами. Топорик понял, что она произносит его имя, сердце у него сжалось, обращаясь в кулачишко, в гладкий обкатанный камешек, выброшенный на берег волной, дрогнуло, и сам он дрогнул – ощутил, как заплясали губы от жалости к матери, но Топорик сдержался, он обязательно должен был держаться на людях и не подавать вида, что ему плохо, отвел взгляд.
То, что отвел тогда глаза от матери, он потом не мог простить себе всю жизнь. Для матери в те минуты из всех живых существовал только один человек – сын, больше никто, она даже на мужа не взглянула ни разу, ибо Быстрая Рыба был виноват во всех ее мучениях.
Повернувшись спиною к костру, к людям, к сыну, мать пошатываясь медленно побрела мимо озера в тундру, два или три раза ступила на влажный край бережка, оставив там легкий узкий след, потом пошла по ягелю, который покорно вдавливался, проседал под ногой, а затем, будто резиновый, выпрямлялся.
Дядя, взяв в руки винтовку, пошел следом за матерью – чуть в стороне и поотстав на несколько метров, опустив голову и шагая так же, как и мать, меленько, скорбно, не по-мужски, и оттого, что Копыто Оленя подделывался под шаг матери, Топорику сделалось еще страшнее, он втиснул голову в плечи, потом всем телом влез в колени, обхватил лодыжки пальцами, притянул их к себе, разом превращаясь в пеликэна – скорченного чукотского божка, приносящего счастье охотникам и китобоям, внутри у него родилось рыдание, но Летящий Боевой Топорик нашел в себе силы задавить его, лишь прошептал едва приметно, сам того не слыша, вкладывая в этот шепот всю нежность, что у него была:
– Ма-ма! – Ткнулся лбом в колени, попытался сжаться еще, но было уже некуда, посидел несколько минут неподвижно, потом чуть приподнял голову и открыл глаза.
Дядя с матерью отошли уже метров на двести; мать отрывалась от дяди, шла все проворнее и легче, словно бы хотела убежать, – видать, боль отпускала ее, дядин же шаг, напротив, слабел на глазах, тяжелел, становился грузным, словно бы Копыто Оленя оседал на ходу, он отставал от матери.
Словно бы что-то почувствовав, мать оглянулась, подняла призывно руку, и Топорик понял, что мать ищет его, взнялся над самим собой, словно подброшенный ружейной пружиной, но мать не смогла разглядеть его, на лице ее засветились зубы, она окинула взглядом родное стойбище и отвернулась.
В ту же минуту дядя, словно бы что-то преодолев в себе, пошел быстрее, легче – усталость, навалившаяся на него, отступила, на ходу дядя вскинул винтовку и не целясь выстрелил по матери. Шаг его не сбился ни на сантиметр.
Звук выстрела не сразу донесся до людей – всем показалось, что вначале громыхнуло эхо, а уж потом докатился сам выстрел.
Мать еще несколько секунд двигалась по инерции, хотя всем телом своим уже заваливалась назад, с головы ее соскочила шапочка, распласталась ярким цветком во мху, потом с шеи сорвалась нитка с яркими бусами, беззвучно рассыпалась, затем упало еще что-то и уж следом на землю повалилась сама.