Валерий Поволяев – Сын Пролётной Утки (страница 21)
Внутри у Летящего Боевого Топорика снова родился крик, он закусил его губами – не верил в то, что видел, хотел было подняться, понестись в тундру, к матери, к которой, опустив ствол винтовки, подходил Копыто Оленя, но ноги не подчинились ему, обмякли, сделались бумажными, чужими. Топорик всхлипнул и ткнулся головой в собственные колени.
Он очнулся от того, что над ним нависла страшная старуха-колдунья и, покачиваясь пьяно, ковыряла пальцем во рту. От нее несло спиртом.
– У Пролетной Утки не было ни одного шанса на жизнь, – глухо икнув, сказала старуха, – она не могла жить. Понятно?
Летящий Боевой Топорик не выдержал, заскулил, затрясся всем телом, не веря в то, что видел, тундра, покрытая слезами, сделалась радужной, очень яркой. Старуха, вновь икнув, достала откуда-то из рукава конфету.
– На! – сказала она, пожевала страшными беззубым ртом. – Побалуйся и не горюй. Сегодня очень хороший день. Солнце, тепло, комаров почти нет, – засмеялась хрипло, качнулась и, помахивая в воздухе руками, будто сова, пошла к бочонку со спиртом.
День тот Иннокентий навсегда зарисовал в памяти, как и год тот – 1967-й, поскольку год был праздничным, – отмечали пятидесятилетие советской власти и в стойбище побывали дорогие гости из района, привезли подарки – рулон цветного ситца, приемник «Спидола», три ящика водки и ящик рассыпчатой, тающей во рту фруктовой помадки.
Через несколько месяцев после праздника племя покинуло насиженное место, переселилось поближе к океану, где и воздух был посырее, побогаче кислородом, и мох побогаче, у Летящего Боевого Топорика появилась новая мать – широкобедрая, медленная в движениях, как моржиха, женщина по кличке Пасть Кита – тундровым корякам, к которым относилось племя Иннокентия, надо было родниться с береговыми, иначе могла произойти стычка, и род решил, что Быстрая Рыба должен взять в жены береговую жительницу. Быстрая Рыба – он же Семен Петров – перечить не посмел.
Пришлось приспосабливаться к иной жизни, ведь у береговых коряков, у чукчей, алеутов и эвенов, живущих подле воды, другие нравы, другие обычаи. И то, что считается у тундрового человека нормой, может оскорбить берегового обитателя. Ну, например, тундровые коряки, когда едят рыбу, то кости, хвосты и головы швыряют в костер – огонь все покроет, но зато никогда не швыряют в пламя оленьи кости – это большой грех, за который от верхних людей немедленно последует наказание.
А у береговых жителей – наоборот: береговой человек никогда не швырнет в огонь рыбью кость, посчитает это плохой приметой, зато запросто швыряет кости оленьи, недогрызенные собаками.
Выветрилась, стерлась из памяти мать, хотя тот страшный день – редкостно безмятежный, ясный, отпечатался в мозгу так, как иная мелодия отпечатывается на пластинке, а вот мать со временем сделалась в воспоминаниях вроде бы посторонней, чужой, обескровленной этим странным свойством памяти, – ни своей крови в ней не было, ни крови сына, все заслонила жизнь, последующие годы, события, охота, жена, которую Иннокентий не любил – они были разными: он тундровым, она береговой, а слияние с береговыми, надо заметить, происходило все больше, – заслонил ребенок, в котором он уже узнавал себя, разные Спендиаровы, считавшие себя знатоками севера и здешнего люда – тьфу! – дни его потихоньку скатывались в старость, к последней черте, которая была совсем не за горами, если учитывать, что средний возраст в их племени невесть какой великий – тридцать семь годов, и он иногда по ночам сквозь сон ощущал колючий вязкий холод – это на Иннокентия дышала вечная мерзлота. Из мерзлоты он вышел, в мерзлоту и уйдет. А душа переселится на облака.
Но забывать мать, пока он жив, не годится, это такой же грех, как брошенная в огонь оленья кость. Он качнулся, заваливаясь всем телом вперед, всхлипнул, будто тот маленький, оставшийся в прошлом Топорик, вспомнил, что тогда он все-таки не плакал, сдержался, лишь скулил, и, ощущая неясную тревогу, тяжесть, натекшую в его душу, ткнулся головой в песок, услышал задавленный собственный плач и не стал больше давить его, дал волю.
Когда выплакался, оторвался от песка, потянулся вперед, рассчитывая увидеть мать, но матери уже не было – следа не осталось ни в воздухе, ни на ягеле, ни на языках речного песка, заползающих в мох, и тишь стояла такая, что в нее запросто могла провалиться душа. Иннокентий закусил губы, сдерживаясь, но тоска, подступившая к нему, уже отозвалась болью в груди. Такой болью, что хоть криком кричи.
Кем же он таким стал, что забыл свое прошлое, мать, род, что же такое с ним сделалось? И имеет ли он право на будущее, раз позабыл о прошлом? Хотел Иннокентий получить ответ, но ответа ему не было.
Вопросы почемучки
Антошка рос очень любознательным мальчишкой. Несмотря на то что в школу он еще не ходил и пойдет не раньше чем через год, он уже и азбуку знал, и считать умел, и простейшее умножение изучил, и, водя пальцем по страницам красочной книжки, свободно одолевал разные мудреные тексты типа «Мы с папой идем в магазин».
Гордеев не выдержал, вздохнул, услышал, как внутри по-над сердцем у него что-то жалобно заскрипело, к горлу подкатило что-то теплое и ему сделалось трудно дышать. Одновременно сделалось обидно – ну разве он урод какой-нибудь, или руки у него кривые, растут не из того места, либо голова дадена лишь для того, чтобы чесать макушку, либо «ею есть», как выразился один великий спортсмен? Почему он живет хуже всех? Это гнетущее чувство, замешанное на обеспокоенности и обиде, стало возникать в нем все чаще и чаще.
Иван Гордеев понимал, что дело не в нем, виноват в собственных бедах, в нищенстве не он, – так, увы, сложились обстоятельства – у них весь город нищий.
Живут люди кто чем: одни собирают в лесу грибы, потом сушат их, маринуют, солят, забивают банками подвалы, используя всякое свободное место, от мышиных ходов до отдушин, другие усердно корпят на своих огородишках, добывая в поте лица плоды земные – от разваристой сиреневой картошки до ирги – сахарной ягоды и крохотных, пупырчатых огурцов, таких сладких, что с ними чай можно пить, как с конфетами, – пикулей, третьи прочесывают вдоль и поперек мелкую местную речку с гордым названием Партизанка, ее чистые и очень холодные, даже в летнюю пору пахнущие льдом притоки Постышевку, Тигровую, Мельники, четвертые, закинув за плечи старое ружье, помнящее «штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни», трясут тайгу – гоняют лесных котов, косуль, кабанов, щелкают белок – пытаются заработать этим, но таких людей меньше всего…
В городе их, в Сучане, живет не менее сорока тысяч человек, – Гордеев по старинке называл Партизанск Сучано, как в прежние времена, – и всех их тайга не прокормит – ни грибная тайга, ни кедровая, ни та, что по праздникам дармовым мясцом угощает… Так что же делать тем, кто не нашел для себя кормежку и готов теперь зубы свои за ненадобностью положить на полку? Да и невозможно ныне прокормить семью, одним, скажем, огородом или грибами… Чушь все это. Выдумка различных полупьяных агитаторов, размахивающих с трибуны полосатыми флагами.
Гордеев шел по лесной тропке, держа за руку сына, и машинально отвечал на его бесконечные «почему?».
– Папа, почему солнышко светит?
– Почему поют птицы?
– Почему уголь черный?
– Почему у слона хобот длиннее хвоста?
– Почему у всех мамы есть, а у меня нет?
Эти его многочисленные «почему?» рождались мгновенно, словно бы сами по себе возникали из воздуха, материзовывались у Почемучки на языке и вновь оказывались в воздухе. Антошка Гордеев был неутомим. Отец отвечал на вопросы как умел – старался делать это в том же ключе, что и сын – на серьезный вопрос отвечал серьезно, на шутливый шутливо, на веселый весело, на печальный… На печальные вопросы Гордеев старался не отвечать. И оба они вели в этой бесконечной череде вопросов и ответов свою игру, отец и сын. В конце концов Почемучка вздыхал и говорил:
– Папа, а ты хитрый?
– Ага, как коза, которая у соседки на грядках съела всю морковку.
– А коза разве хитрая?
– Очень, раз догадалась выдернуть морковку из земли.
– А ботву куда она дела?
– Заела ею саму морковку.
– А как она пристрявшие комки земли отделила от морковки? – На этот раз Почемучка все свои вопросы начинал с протяжно-певучего «А-а», будто солист из пионерского хора.
– Очень просто. Морковкой хлопнула о морковку и сбила всю землю, крошки.
– А-а… Но для этого нужны руки.
– Не обязательно. Копыта тоже подходят.
– He понял… Как это?
– Ты обратил внимание, что у козы на передних копытах есть раздвоины?
– Обратил.
– Коза садится на скамеечку, как человек, расщелиной одного копыта прихватывает одну морковку, расщелиной второго вторую и шлепает морковками друг о дружку. Три шлепка – и на плодах ни одного комка земли.
Почемучка недоверчиво глянул на отца снизу вверх, глаза у него были синие, как два лесных озерца, в которых плавает чистое небо, брови золотились в лучах света, к правой щеке пристрял комар – худосочный какой-то, голодный, – учуял людей и прилетел пообедать. Гордеев аккуратным щелчком сбил его со щеки сына.
– Это немецкий «мессершмитт», – сообщил сын.
Через двадцать минут они нашли гриб, за которым охотятся все жители Приморья – для любого грибника он является желанной добычей: крупный, не менее килограмма весом, обтянутый тонкой замшевой шкуркой, нежной как шелк – так называемый бархатный гриб. Бархатный гриб – разновидность белого, а точнее – притершийся к дальневосточным условиям самый настоящий белый гриб.