Валерий Положенцев – Шоу бизнес. Книга пятая (страница 6)
* * *
Андрей опоздал на пятнадцать минут – глупость, которую он осознал только тогда, когда толкнул стеклянную дверь кафе и увидел их за угловым столиком: уже без тарелок, допивающих «Боржоми», поглядывающих на часы – нетерпеливо, почти угрожающе, тем взглядом, после которого ничего хорошего не жди. Пятнадцать минут – пустяк, повод для дежурных извинений и привычных же отмашек. Но не с этими людьми. Опоздание на встречу с таганскими было либо смелостью, либо глупостью, и Андрей относился ко второй категории, хотя искренне считал себя представителем первой, – такое случается с людьми, которые путают осторожность с трусостью, а жадность – с бережливостью, и платят за эту путаницу дороже, чем хотели бы.
Можно было взять такси – от Чертанова до Таганки минут сорок, полтинник по нынешнему безумному курсу, который менялся три раза в день и каждый раз в худшую сторону. Но такси – это деньги, а деньги Андрей берёг с тем религиозным рвением, с каким другие берегут здоровье или совесть, с тем фанатизмом, который не знает компромиссов и не признаёт исключений. Он не курил – экономия. Пропускал обеды – экономия. Носил пальто, купленное ещё при Советской власти, когда сукно делали на века, а не на сезон, – экономия. Копил рубль к рублю, потом доллар к доллару, складывая купюры в жестяную коробку из-под печенья, которую прятал за батареей в своей однушке, и эта коробка была единственным, во что он по-настоящему верил в мире, где всё остальное продавалось и покупалось, предавалось и обесценивалось.
Человек без денег – никто, пустое место, расходный материал для тех, у кого деньги есть. Андрей решил не быть никем в детстве, когда его, заикающегося мальчишку из коммуналки, гоняли по двору более удачливые ровесники, и каждая оплеуха учила его одному: деньги – это власть, а власть – это возможность больше никогда не бегать, больше никогда не получать оплеухи, больше никогда не быть тем, кого гоняют.
Предательство – не грех и не преступление, а навык выживания, передающийся из поколения в поколение, как рецепт бабушкиного борща, – с той разницей, что борщ кончается, а предательство воспроизводится бесконечно. Предают все: мужья – жён, жёны – мужей, дети – родителей, партнёры – партнёров, государство – граждан, а граждане – государство, и в этом вечном хороводе невозможно определить, кто начал первым, – начали все одновременно, ещё при царе Горохе, и с тех пор не останавливались. Но есть особый сорт предательства – тихий, домашний, выросший не из злого умысла, а из обиды: маленькой, бытовой, незамеченной, как трещина в стене, которую не заделали вовремя, а потом удивлялись, почему рухнул дом.
* * *
Они были за столиком у окна. Артём сидел лицом к двери, Дима – лицом к кухне, к запасному выходу. Зеркало на стене напротив – мутное, треснувшее – отражало и улицу, и подъезд через дорогу. Когда дверь скрипнула – вошла старуха с авоськой – оба скосили глаза, не поворачивая головы, секунда, не больше. Убедились – не по их душу. Вернулись к еде. Так живут люди, которым неожиданность обычно означает либо наручники, либо пулю.
Дима и Артём – плечом к плечу, как те, кто привык прикрывать друг другу спину, кто знает, что напарнику можно доверять, – вместе сидели, вместе выходили, вместе делали дела – в протоколах это называется «преступным сговором», а в жизни – просто бизнесом. Дима – высокий, худой, с длинными пальцами пианиста или карманника, в спортивном костюме Adidas с тремя полосками – не спорт, а герб: знак касты, пропуск в мир, где законы писали не в Думе. Хлеб он ел всегда, при любой еде, – тюремная привычка, она не уходит, – как наколки на пальцах, как память о параше и о том, как важно не показывать слабость. Три года на малолетке научили простым вещам: хлеб – это жизнь, еда – это валюта, а тот, кто не доедает – либо дурак, либо скоро им станет.
Артём – коренастый, плотный, в кожаной куртке, под которой угадывалась кобура, – не скрывал: оружие носили все, кто мог себе это позволить, и многие из тех, кто не мог. На шее золотая цепь толщиной с мизинец – не столько украшение, сколько заявление о статусе, и ему за это ничего не будет. На пальцах перстни-печатки, взгляд тяжёлый, оценивающий – как у питбуля перед дракой, как у привыкшего решать проблемы быстро и не оставляя свидетелей.
Андрей подошёл, сел напротив. Дипломат поставил на колени – не на пол, где могут стащить, не на стул, откуда может упасть, – сюда, где чувствуешь его вес, где он никуда не денется. В дипломате лежали двенадцать тысяч долларов – его пропуск в ту жизнь, что он себе придумал, или билет на кладбище, если что-то пойдёт не так, и второе было вероятнее первого, но он старался об этом не думать.
– П-привет, – сказал он, и проклятое заикание выдало его с головой, выставило на всеобщее обозрение его страх, его неуверенность, его слабость, которую он так старался скрыть.
Артём поднял глаза от тарелки – вылизал дочиста, хотя незаметно – делал аккуратно, по-тюремному, ничего не оставляя. Прожевал последний кусок, вытер губы салфеткой – бумажной, дешёвой, из тех, что размазывают больше, чем вытирают. Не торопился отвечать – в этом тоже была власть: кто ждёт – тот ниже, кто ниже – тот платит, а кто платит – тот и танцует под чужую дудку.
– Опаздываешь.
– П-пробки. Садовое в-встало.
– Садовое всегда стоит. Планируй лучше. Или такси бери, раз на своих двоих не успеваешь.
Дима не сказал ничего – он вообще говорил мало, предпочитая слушать и смотреть: слова – это обязательства, а их он не любил. Доел солянку, отодвинул тарелку, собрал хлебом остатки соуса – тщательно, по-хозяйски, ничего не оставив, – привычка есть привычка, и зона сидит глубже любого воспитания. Потом достал из кармана семечки – «Мартин», в красной пачке, жареные с солью, – и начал лузгать: методично, аккуратно, сплёвывая шелуху в пустую тарелку, не отводя взгляда от Андрея, смотря ему в глаза так, как смотрят, когда хотят понять, можно ли доверять, а если нельзя – как лучше избавиться.
* * *
– Принёс? – спросил Артём, когда пауза стала невыносимой, когда тишина начала давить, как бетонная плита.
Андрей огляделся – официантка за стойкой листала «Работницу», два мужика в углу спорили о футболе, старуха у кассы пересчитывала мелочь, и никто не смотрел в их сторону – все были заняты собственным выживанием.
Он открыл дипломат на коленях, ощущая ладонями холод кожи, и достал конверт – толстый, тугой, приятно тяжёлый, такой, какие бывают только тогда, когда внутри настоящие деньги, а не бумага, не кукла, не обманка.
– Д-двенадцать тысяч. Как договаривались. В-ваша доля.
Артём взял конверт, не пересчитывая – часть ритуала, демонстрация доверия, которое ничего не значило: пересчитают потом, в машине, и если сумма не сойдётся – Андрей узнает об этом. Может быть, последним, что узнает в своей жизни.
– Тиражи?
– В-варум – пять тысяч. Маликов – три. Через з-завод, как обычно. Прибавил к официальному заказу, разбил на п-партии, чтобы не бросалось в глаза, чтобы бухгалтерия не з-заметила. И не заметили – у них своих проблем хватает, им не до т-тиражей.
В этом была красота схемы, которую он придумал сам, долгими бессонными ночами, когда лежал в темноте и считал чужие деньги, прикидывая, как сделать их своими. Левые тиражи шли по тем же каналам, что и настоящие, через те же точки, к тем же покупателям. Те же коробки, те же обложки, те же диски – печатались на том же заводе, с тех же матриц, теми же руками. Отличить пиратку от оригинала не смог бы сам артист с обложки: это и был оригинал – просто учтённый в другой бухгалтерии, с деньгами, идущими в чужой карман.
«Серебряный диск» платил за всё – за производство, за рекламу, за раскрутку, за взятки, за откаты, за всё то, без чего невозможно работать – а прибыль снимали другие. Идеальное преступление: жертва сама оплачивает расходы вора, сама несёт издержки, сама делает всю работу – а вор только собирает сливки.
– Н-наши точки работают, – продолжил Андрей, чувствуя, как заикание отступает, когда он говорит о деле, о том, в чём разбирается, в чём уверен. – Горбушка – три т-точки. Лужники – две. Черкизон – одна. П-продавцы наши, места наши, схема наша. Покупатель не отличит – да и не захочет отличать, ему всё равно, главное, чтобы музыка играла.
– А если кто заметит? – подал голос Дима, и его высокий, почти писклявый голос резанул слух – от такого человека ожидаешь баса, а не фальцета.
– Н-не заметят. У них сейчас другие п-проблемы. Сергей пропал. С деньгами. Шестьсот тысяч почти. Все б-бегают, ищут, паникуют, волосы на себе рвут. Им не до т-тиражей, им бы выжить.
– Шестьсот тысяч, – повторил Артём. Перестал жевать. Отложил вилку, откинулся на стуле, посмотрел в потолок – так прикидывают сумму, когда она заслуживает паузы. – Серьёзный человек. Далеко пойдёт, если не поймают.
– Они д-думают, он вернётся. Верят, что это недоразумение, что он объяснит, что всё н-наладится.
– Все так думают. Пока не поздно. Пока не понимают, что уже поздно.
* * *
Артём переглянулся с Димой – короткий взгляд, меньше секунды, тот взгляд, заменяющий тысячу слов, когда люди понимают друг друга без слов, – и они поднялись оба, слаженно, как по команде, как два механизма, работающие синхронно.