Валерий Осипов – Поединок. Выпуск 4 (страница 57)
– Вот протокол…
Покачнулся он и вдруг завыл, да так, что у меня по коже мурашки пробежали, а конвойный из коридора в комнату влетел – решил, что заключенный следователя убивает.
Ах, Михайловский, думаю, Михайловский! Плохо тебе, но и мне не легче. Чем тебе помочь? Как? Как убедить тебя сказать правду?
Домой я вернулся в пасмурном настроении. К счастью, ни Пеки, ни Комарова не было. Лег я на свой топчан и задремал.
Проснулся поздно, под самый вечер. Запах меня разбудил. Очень крепко и ароматно пахнет картошка с салом, ежели её томили в духовке со знанием дела. Первое на свете блюдо…
За ужином поведал я Комарову о своих невзгодах. На попа пожаловался. На Михайловского. Излил, короче говоря, душу.
Поковырял Комаров спичкой в зубах.
– Всё? – говорит.
– Всё.
– А четки достал?
– Нет, – говорю. – Забыл. До того меня этот тип разозлил… Словом, забыл попросить.
– Как же в тюрьму пойдешь? Ведь обещал?
– Обещал.
– Эх ты, обещатель! Ладно уж, на, получай…
И царским таким жестом вручает мне четки. Деревянные. Коричневые. Почти совсем такие, как видел я у Мрачковского.
ГЛАВА 20
С четок и началось у нас с Михайловским то, что с некоторой натяжкой может быть названо сближением. Насколько оно вообще возможно между следователем и подследственным. Позднее я научился сравнительно быстро располагать к себе людей, оказавшихся по ту сторону моего служебного стола. Случалось, конечно, что и я срывался, повышал голос. Отчетливо помню, как однажды, допрашивая в годы войны законченного мерзавца – дезертира и мародера, обложил его словами нелитературного свойства и тем самым отбил у него охоту давать показания, и притом столь основательно, что был вынужден просить своего дивизионного прокурора передать дело другому следователю, который и завершил его вполне успешно. Помню и ещё некоторые эпизоды, более или менее яркие, но – не о них речь…
С четками в кармане, волнуясь, ехал я в тюрьму к Михайловскому в битком набитом трамвае. Ехал просто так, без плана, но с каким–то самому не вполне ясным предчувствием успеха.
В самом что ни на есть отличном настроении вошел я в комнату для допросов и стал ждать, пока доставят Михайловского.
Ввели его.
– Здравствуйте, – говорю. – Садитесь.
Сказал и кладу на стол четки. Протянул он к ним руку и тут же назад отдернул.
– Нет.
– Как нет? – говорю. – Вы же просили.
– Я раздумал.
Всё моё хорошее настроение тут словно бы испарилось, а четки – лежат на столе и ехидно поблескивают пузатенькими округлённостями бусин. Гляжу я на них и с трудом давлю так и рвущуюся из меня досаду. Приминаю её воображаемым кулаком, загоняю в самый дальний и укромный угол.
– Отказываетесь? – говорю. – Эх, Михайловский, Михайловский! Сказал бы я вам, да приличие не позволяет! Ведь чтобы достать вам эту дребедень, мы… Э, да что там болтать!
Запихнул я четки в карман и позвал конвойного.
– Идите, – говорю, – Михайловский… Всё. Точка!
Скомандовал конвойный положенные «шаг вперед» и «руки назад» и собрался было вывести Михайловского в коридор, как вдруг повернулся тот, посмотрел на меня в упор и говорит:
– Спасибо!
А у самого губы так и прыгают. И кадык ходит в расстегнутом вороте.
– Ладно, – говорю. – Чего там… Идите…
Опустил он глаза.
– Нет… – говорит. – Вы не обижайтесь. Одно только слово… Вы должны понять: я вам благодарен… Я и не ожидал, не думал… То есть думал. Но – всё равно! Поймите. Мне просто нельзя их взять. Там, в камере – воры. Они отнимут… Вчера ботинки отобрали… Нет, я не жалуюсь. Что ж!.. Зачем они мне – ботинки? Не брать же на тот свет?
– Куда?
– В ад или в рай, куда попаду по заслугам или грехам.
Мигнул я конвойному: выйди, мол.
– Слушайте, – говорю, – Михайловский. Что это вы тут несете? Какой ад, какой рай? Вы что, умирать задумали?
– Я?
– Не я же!
– Какая разница, что я задумал! Решу не я, а суд!
Отлегло у меня от сердца. Тьфу ты, думаю, напугал.
Усадил я Михайловского на табурет и прочел целую лекцию о квалификации его преступления, о карательных санкциях соответствующих статей Уголовного кодекса – словом, обо всём том, что, как мне представлялось, должно было его интересовать.
Эта–то лекция и растопила лёд.
Правда, не сразу.
В тот день допрос не состоялся. Просто удалось мне Михайловского разговорить – на отвлеченную, впрочем, тему. О любви.
С любви же начался наш разговор и на следующий день.
И ею кончился на третий.
А середину составляло то, что легло в «дело» многими листами протоколов, а в памяти осталось как исповедь человека, которого всепрощающая любовь не только не возвысила, но, напротив, спихнула в самую что ни на есть болотную топь.
Любовь. И ещё – религия…
ГЛАВА 21
Семья Чеслава перебралась из Польши в Россию давно и не по своей воле. Прадед ещё хозяйствовал в дальнем повяте под Познанью на наследственной земле, а дед, худородный шляхтич, угодил в сибирскую ссылку, побывав перед тем на страшном Зерентуе за участие в волнениях. В бозе не почивший к той поре Александр Третий, император Всероссийский, врагов престола карал столь люто, что уступал по этой части лишь наследнику своему Николаю Второму и последнему.
В ссылке Михайловские держались особняком – как–никак шляхтичи! С поселенцами не дружили, местных остерегались и постепенно ненависть к царю подменили ненавистью ко всему русскому. А так как выхода ей не нашли, то в пику москалям, молившимся православному богу, ревностно служили богу католическому.
Это был странный и загадочный бог. Бог–иностранец. Говорить с ним полагалось не по–польски, а на звучном латинском языке. Он любил красивую музыку и пение. Распятый на темном деревянном кресте, он с мученической улыбкой взирал на преклонивших колени людей, и отблески свечного пламени не могли рассеять глубокие тени во впадинах глазниц, отчего маленькому Чеславу казалось, что бог подмигивает и дразнится. Чеслав как–то показал ему язык, приглашая поиграть, но после порки научился относиться к деревянному человеку с почтением. Отец сказал ему, что бог был героем и пострадал за людей и что люди поэтому с рождения греховны, так как предки их убили бога. И ещё он сказал, что маленький Чеслав тоже грешен и должен много молиться, чтобы очиститься от грязи перед тем, как умереть и вознестись. Почему от грязи надо очищаться молитвами, а не водой, и куда предстоит вознестись – на облако или выше, этого Чеслав не понял, но, столкнувшись с загадочным, испугался.
Испуг оказался непроходящим. С годами он рос, питаемый рассказами о соблазнах, об искушениях, созданных изобретательными силами ада, о коварстве «дзябла». Чеслав пел на клиросе, и регент прочил ему духовную карьеру.
Даты первого причастия и конфирмации запали в его память постами, долгими молитвами и торжественным таинством исповеди. Ему сшили новенький костюмчик, и впервые он перешагнул порог храма не в сопровождении родителей, а один, как самостоятельный человек и прихожанин. Больше всего он боялся, что подавится телом Христовым и тогда обнаружится, что он тайно грешил, и он действительно подавился и едва не выплюнул черствую облатку, что было бы уже не просто грехом, а преступлением. Спасла ложечка церковного вина, смягчившая тесто, и никто ничего не заметил. Только у Чеслава помутнело в глазах и бельё стало влажным. Ему было очень страшно.
С этим страхом он вырос…
Война и революция перекроили большой мир, но в маленьком внутреннем мирке храмового служки Чеслава Михайловского они сдвинули немногое. Он искал разгадку событий в Апокалипсисе, сравнивал поля государственных и классовых битв с Армагеддоном и пришел к выводу, что всё сущее было предугадано много веков назад. Это примирило его с действительностью. Он принял её и не роптал.
Профессия служителя бога в бурную переходную эпоху не приносила доходов, и Чеслав с угрюмым смирением изучил слесарное дело. Сбитые ногти и раны на руках, нанесенные железом, казались ему искупляющей жертвой. Его лишь огорчала незначительность этой жертвы и малая её боль, поэтому он был даже рад, когда волисполком постановил упразднить храм и устроил в нем клуб. Это была большая, настоящая жертва!
Пешком по Вилюйскому тракту, на подводах попутных семейщиков и хлебных спекулянтов, на тормозной площадке сборного поезда, с набором шведских ключей, пассатижей, рашпилей и напильников и наперстным распятием в вещевом мешке Чеслав за какие–нибудь полгода (короткий срок для поездки по тем временам) одолел путь до Питера, где у него не было ни родных, ни знакомых. Не нашлось для него и работы.
Голодный и злой как черт он прибрел на толкучий рынок и замешался в толпу. За половину пирога с морковью он предложил пачку мятых керенок – всё, что имел. Его подняли насмех. Он прибавил набор шведских ключей. Поколебался и присоединил к ним голубой стали золингеновские плоскогубцы – нужный и ценный в рабочем хозяйстве инструмент. Тогда от него отвернулись, поняв, что имеют дело с ненормальным: за половину пирога на барахолке давали золотые серьги с камнями или штучные брюки, или, на худой конец, зеркало в раме с шишечками и завитушками.
Пряча инструмент, Чеслав уронил мешок. Бог выпал из него и покатился в снег под ноги толпы. Он лежал на своем кресте, кроткий и маленький, глядел мимо Чеслава на грязное питерское небо. Чеслав поднял его и прижал к груди…