Валерий Храмов – Концертмейстер. Роман в форме «Гольдберг-вариаций» (страница 8)
— Хорошо, что остановились, ибо, — тут профессор сделал театральную паузу, — мне не нравится Ваш подход к интерпретации произведения. — Он встал со стула, прошелся вокруг рояля, и, заняв удобное для произнесения речи положение, сделав артистичный жест и замерев с вытянутой рукой, изрек:
— Это же Бэтховэн!
Я вопросительно смотрел на него, не понимая, что нужно делать. Тогда профессор тихим голосом, опустив руку, пояснил:
— Бэтховэна нужно играть громко!
Начали играть сначала. Попытался играть погромче. Но… на сей раз нам не удалось доиграть даже первую страницу.
Профессор стал придираться к «мелочам», которых обнаружил величайшее множество. Причем все погрешности, как выяснилось, были только у меня. Трубач лишь иллюстрировал, угодливо похихикивая.
Время шло, я вынужден был выслушивать замечания, которые могли обидеть даже школьника. «Пароход» не кричал, не грубил — он тихим голосом издевался. Наконец, после двух часов «дэтальной работы» над «тэкстом» он попросил сыграть первую часть сонатины сначала до конца без остановок.
Опасаясь продолжения урока, я постарался «соответствовать высоким требованиям». Профессор слушал, прикрыв глаза, даже страницы на сей раз не перелистывал. Сыграв первую часть, мы остановились, в ожидания «профессорского вердикта». «Пароход», сделал долгую-долгую паузу и пропыхтел:
— Стало лучше. Я услышал много хорошего, — он встал, прошелся по классу, подошел к окну, послушал шум дождя. Потом вдруг повернулся. Лицо его излучало вдохновение, и весь он был, казалось, наполнен божественным энтузиазмом:
— Поймите, Бэтховэна так, как вы, играть нельзя! Бэтховэну нужно целиком отдаваться, отдаваться, как женщина, которая думает, что у нее с мужчиной в последний раз!
Профессор стоял в позе Наполеона. Трубач сиял ярче своей трубы.
— Урок окончен, — и профессор-пошляк медленно поплыл к выходу, трубач едва успел открыть дверь класса, пропустив его вперед, и суетливо подскакивая к нему, — то с одной стороны, то с другой, — что-то обсуждая, запрыгал вслед по направлению к буфету. Дверь они не соизволили закрыть. Я остался сидеть за роялем, почувствовав жуткую усталость. Это была усталость особого рода, не «посткладбищенская», а до сего дня мне неизвестная — нравственная, от унижений. Усталость была — до тошноты!
Посидев минут двадцать, я, наконец, нашел силы встать и уйти из класса.
В коридоре стоял трубач и, собрав вокруг себя группу духовиков, с увлечением рассказывал о прошедшем уроке. Публика с восторгом слушала повествование о моем унижении. Я постарался пройти, оставшись незамеченным. Краем уха услышал обрывок восторженной речи трубача: «… и все замечания были по делу!»
Покинув рекреацию, в которой духовики «разминали аппарат» перед занятиями, пошел переговорить с Геннадием.
Предстояло пройти большое расстояние по коридорам, спуститься с четвертого этажа в читальный зал, который располагался в полуподвальном помещении. Казалось, я еще не успел покинуть аудиторию, а весть о том, как нужно играть «Бэтховэна» стала уже достоянием всего коллектива. При виде меня народ понимающе улыбался, а стоило остановиться — сыпались рассказы о том, как «отдаются в последний раз».
Одна из моих знакомых, разговаривая с подружками, заметила меня издалека и нарочито громким голосом закатив глаза сообщила слушательницам о том, что они с мужем всю ночь играла Бэтховэна — громко-громко! Те, понимающе хихикали.
Наконец, добрался до читального зала.
Геннадий встретил меня стихотворной строфой:
— «Бедный, бедный концертмейстер,
Всеми предан и унижен…»
Он, как оказалось, тоже «был в курсе». По своему обыкновению, посоветовал мне не расстраиваться:
— Это у них на кафедре в порядке вещей. Они и на экзаменах обсуждают только игру концертмейстеров. Солисты-духовики, если послушать этих супчиков, играют идеально. Во всем всегда виноват концертмейстер, а результатами своей работы эти моральные уроды любуются.
Но я был безутешен:
— Гена, но Толик? Мы ведь с ним одну яму копали на кладбище! Как он мог участвовать в этом?
— Да что с них взять, ведь с утра мундштук сосут. Все они там — педерасты!
… … …
Наступили горячие денечки зачетной недели. Приходилось совмещать свои занятия и зачеты с концертмейстерской работой. Ожидал, что ее будет много — в последний момент нужно было репетировать с гобоистами, наверстывая пропущенные репетиции.
Во вторник аккуратно пришел в консерваторию в назначенное время, но, как оказалось — зря. Вместо музыки, которая неслась обычно из каждого класса — стояла тишина. Первое, что пришло в голову — опять смерть, опять трагедия. Но, как выяснилось, коллектив обсуждал «вопиющий поступок» одного из студентов.
Оказывается, предприимчивый юноша втихаря завербовался работать на Север и уехал по «неизвестному адресу». Все бы ничего, но перед отъездом, никому ничего не сказав, стал занимать «деньги до завтра». Занимал у всех, кто был в тот момент в консерватории. Разговаривал с каждым отдельно, хитро обставив дело так, что никто ничего не заподозрил. При этом «юный Остап», проявил удивительную осведомленность об актуальном материальном положении «клиентов» и просил именно столько денег, сколько ему мог дать «до завтра» каждый конкретный заимодатель. И пострадали все, что было в некотором роде даже утешающим фактором, позволившим легче пережить материальные потери. Правда, мой подопечный Матвей был безутешен. Он стоял в холле первого этажа у парадной лестницы и каждому входившему в институт рассказывал историю своей утраты:
— Вчера Беллочка, отправляя меня на работу, сказала: «Матвей, вот тебе рубль и не в чем себе не отказывай». Я пришел в институт, позанимался с тремя студентами и отправился в буфет, дабы выполнить рекомендацию Беллочки. Но на лестнице, когда до буфета оставалось уже совсем рядом, встретил Павлика. Он попросил взаймы деньги «до завтра», потому что их ему срочно было нужно, а завтра в девять утра мой рубель12, как он пообещал, будет меня ждать. Я быстро сообразил, что студентов у меня больше не будет и можно пойти покушать дома, а завтра, получив от Беллочки еще один рубель, я смогу ни в чем себе не отказать в двойном объеме. И я вручил ему мой рубель. Сегодня прихожу на работу, а тут меня ждет совсем другая картина: ни денег, ни Павлика.
Компанию безутешному Матвею составили студентки — «наши красавицы». Они, не привыкшие тратиться на мужчин, возмущались больше остальных. Одна из них, отличница, написала письмо родителям Павлика (Остапа — то есть), текст которого громко зачитывала в холле. К письму пострадавшая общественность отнеслась благожелательно. Особенно понравилась заключительная фраза: «Вы меня, конечно, извините, но ваш сын поступил как аферист!».
Походив по коридорам, наслушавшись историй по случаю «потерянных грошей», которые были в целом одинаковыми, лишь отличающиеся по интенсивности эмоционального наполнения, но при этом эмоция была всегда одна и та же — негодование, микшированное с досадой, — я пошел искать Геннадия. Мой просвещенный друг оставил свое обычное место в читальном зале, сидел на подоконнике и с удовольствием рассказывал историю Павлика как анекдот — смеясь. Он относил себя к разряду «среднепострадавших», ибо занял Павлику всего три рубля, которые были у него «не последними», ибо в другом кармане «случайно» завалялась пятерка.
В институте решительно делать было нечего. Никто не занимался, и стоило самому сесть за рояль, как на звук в класс входила еще одна «жертва Павлика», и начинала «петь свою печальную песню». Спустившись вниз, и прослушав еще раз рассказ «моего Матвея», который стоял на том же месте в позе талмудиста, продолжая еще и еще повторять все ту же историю, добавляя к утреннему варианту лишь одну фразу: «как после всего этого можно верить людям?», я покинул здание консерватории.
… … …
На другой день начались зачетные прослушивания духовиков. Пришел раньше установленного времени, ожидая, что мои подопечные гобоисты придут поиграть со мной перед выступлением. Но им было некогда — вчера завалили зачет, по уже известной нам причине, и сегодня пытались с другой группой ликвидировать последствия «постыдного бегства Павлика».
Поиграв свою партию, наконец, дождался старшекурсника Мишу.
Он подготовил к выступлению концерт для гобоя Богуслава Мартину.
Я предложил проиграть хотя бы самые трудные эпизоды, но Михаил торопился как всегда «на халтуру, а халтура — святое дело!».
Пошли сразу на сцену.
Солист играл наизусть. Судя по всему, он послушал грамзапись концерта, поэтому, в отличие от меня, ориентировался в музыке хорошо. Но не так, чтобы очень, как выяснилось. Музыка была сложной, малоизвестной — Мартину был, как говорили, «современным композитором», утешало лишь то, что темп первой части концерта небыстрый, что дало возможность как-то приспособиться к обстановке. До финала, за исполнение которого я особенно опасался, дело так и не дошли. Комиссия остановила нас после второй части.
Когда вышли в коридор, Миша меня благодарил, жал руку (так принято), заметив, что все прошло хорошо, лишь в одном месте мы серьезно потеряли друг друга, но потом «ты меня поймал!».