реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Елманов – Перстень Царя Соломона (страница 61)

18

Ага, вон и государь. Ишь ты, прямо тебе воин — на коне, да в полном вооружении. Во всяком случае, шлем и копье я разглядел даже отсюда, издали. А кто там сзади, весь из себя и с кривой ухмылкой? Точно, наследничек. Иоанн Иоаннович. Собственной персоной. Совсем еще юный, всего шестнадцать лет, но благодаря папочкиному воспитанию уже вырос в большую сволочь. Следом, как водится, здоровенная свита. А это еще зачем? К чему тут стрельцы-то, да еще в таком количестве — никак не мень­ше тысячи? Лишь когда они окружили всю площадь полу­кругом, я понял — оцепление, чтоб при виде творящихся ужасов толпа не разбежалась. Да и нет тут никакой тол­пы — от силы полсотни наиболее смелых.

Дальше рассказывать тяжело — больно вспоминать. Лучше всего было бы забыть раз и навсегда, но я обещал Висковатому рассказать все сыну, да даже если бы не обе­щал, такое не забудешь.

Спустя время мне как-то раз даже приснилось это зре­лище, да так явственно и четко, словно я опять очутился там. Только на сей раз я находился не в толпе, которую кое-как согнали на площадь с близлежащих улиц, а у стол­ба, привязанный за руки и за ноги к доскам, изображаю­щим косой Андреевский крест. Я был не на месте Висковатого — я был им.

Иначе как объяснить совершенно чужие воспомина­ния, где далекое босоногое детство причудливо перемежа­лось с моим посольством в Данию, а сладкие ночи с юной Агафьей горем от смерти первенца Михалки.

Оставалось лишь какое-то странное чувство, что во мне, бывшем государевом печатнике и царском любимце, всего месяц назад вершившем державные дела, сидит какой-то сторонний наблюдатель. Но оно было слабым и не имело особого значения. Куда важнее то, что сейчас про­исходило на площади.

Хотя временами это казалось невероятным — неужто он ив самом деле решился на такое?! — но оно и впрямь происходило. Мне, именно мне, гнусаво вычитывал несу­ществующие вины земский дьяк Поместного приказа Ан­дрей Щелкалов. Они казались мне настолько глупыми, что я даже не обращал на дьяка внимания, пристально глядя в это время на сбитый неподалеку помост, на кото­ром в тяжелом резном кресле с золоченым двуглавым ор­лом сверху восседал главный палач.

Тяжелые водянистые глаза его недовольно смотрели на меня. Недовольно, потому что я имел смелость не просто ему перечить, но и наотрез отказывался смириться, и сей­час у него оставался последний шанс сломить непокорно­го. Чем? А наглядно показать, что предстоящие муки еще можно отменить.

Именно потому чуть ли не две трети осужденных были милостиво прощены, несмотря на их мнимую винов­ность, в которой они сознались. Да, преимущественно это была мелочь: какие-то подьячие, пара монахов из числа служек архиепископа Пимена, несколько новгородских торговцев. Но были и те, кого изначально назвали душой великой измены.

Не веря своим ушам, продолжал стоять на месте про­щеный царем чуть ли не один из самых главных «заговор­щиков» — седой как лунь боярин Семен Яковля. Только окровавленная борода старика тоненько подрагивала на ветру. Он стоял до тех пор, пока опомнившиеся родичи не выскочили и на руках, почти волоком, не потащили его с площади, то и дело переходя с шага на бег — вдруг госу­дарь опомнится и вернет боярина обратно.

Дьяк вдруг стеганул меня плетью по голове.

— Признаешь первую свою вину? — не столько спра­шивал, сколько подсказывал он ответ.

Я повернул голову. Щелкалов глядел на меня с тоскли­вой мольбой во взоре. А еще в его взгляде чувствовался па­нический страх. Странно. Когда я был там, на высоте, ког­да тот, что сидит в кресле на помосте, во всеуслышание высокопарно заявлял, что любит меня, как спасение души, этот внук конского барышника питал ко мне жгу­чую ненависть, а сейчас она куда-то бесследно ушла, пропала, растворилась во всепоглощающем, животном страхе.

Передо мной?

Да нет. Скорее боится, что царь все-таки смилостивит­ся, меня отвяжут и отпустят с креста, после чего я непре­менно начну мстить, не забыв и не простив своему дав­нишнему сопернику этого удара. Напрасно. Я уже про­стил. Твое, дьяк, от тебя не уйдет, как ни тщись, хотя ты и хитер, да и умишком тоже не обделен, вот только повинен в этом буду вовсе не я, а тот, от которого ты вовсе не ожи­даешь. Ну хоть, к примеру, стоящий близ царя молодой черноглазый красавчик в одеже рынды. А почему бы и нет? Судьба любит такие неожиданности.

Итак, решено. Нарекаю его руцею всемогущей судьбы и предрекаю, что он станет оместником за мое доброе имя. Как его там, бишь, кличут? Кажись, из рода Годуно­вых, или я ошибаюсь? Вроде нет. А вот имечко запамято­вал напрочь. Ну ничего. Пусть будет безымянным, так даже страшне.

Мне почему-то становится смешно. А еще... страшно. По телу вдруг пробегает холодок от неожиданного ощуще­ния того, что кто-то — огромный и невидимый — услы­шал меня. Услышал, одобрительно кивнул и молча занес на свои скрижали.

«Лучше бы вон того, что на помосте,— попросил я,— Он виноватее. Он не меня одного — Русь неповинную гу­бит».

И тут же пришло: «А ему ответ наособицу держать, и не в этой жизни — слишком мелко для его тяжких грехов».

«Жаль,— вздохнул я,— Хотелось бы одновременно — и в той и в этой. Для примера прочим. Чтоб убоялись».

И еще одно пояснение донеслось до меня еле слыш­ным шелестом ветерка: «Потому и не будет ему кары в этой жизни. Не хочу, чтоб меня боялись. Не нуждаюсь я в вере из страха».

—  Признаешь? — почти просительно повторил Щелкалов, видя, что я продолжаю упрямо молчать.

Я перевел взгляд на помост и ответил не дьяку — тому, что сидел:

— Нет.

Щелкалов беспомощно оглянулся, растерянно потоп­тался на месте и, спохватившись, принялся читать даль­ше. На сей раз что-то о кафинском паше, с которым я тай­но сносился. Ну тут хоть какая-то доля правды. Искрив­ленная, изуродованная, неестественно выгнутая, но име­ется. С пашой я и впрямь имел тайную переписку... по повелению того, кто сидел на помосте.

«Твое измышление? — спросил я его одними глаза­ми.— Уличаешь в том, что я выполнял твой указ? Ой как глупо. А я-то считал тебя поумнее».

От меня до него было не меньше десятка саженей, но он услышал все, что я безмолвно произнес. Нервно облиз­нув толстые губы, он еще больше нахмурился.

— Признайся, и царь тебя помилует,— торопливой скороговоркой выпалил дьяк.

Где-то совсем недавно я уже это слышал. Ах да, вспом­нил. Я оторвал взгляд от сидящего и перевел его в толпу. Он должен быть среди этих зевак. Он обещал. Это моя по­следняя просьба, и не выполнить ее... Нашел.

Молодец. Сдержал слово, хотя я чувствовал, как нелег­ко это ему далось. Он вообще славный малый и большая умница. Такой молодой, а сколько успел повидать. Даже завидно.

Сейчас — в шапчонке, напяленной на самые уши, в об­носках нищей братии, вымазанный в грязи и с цепями крест-накрест,— фрязин выглядел потешно. Не то что сидя напротив меня в нарядной одеже. Он неотрывно смотрел на меня, а во взгляде чувствовалась боль, а еще... недоумение и вопрос: «Почему? В чем причина того, что ты отказываешься покаяться? В неверии, что царь про­стит?» Я пытался объяснить, но он не понял. Ну ничего. Какие его годы. Может быть, потом, когда-нибудь, пусть не до конца...

Я вновь перевел взгляд.

— Признаешь?! — взывал дьяк, но я больше не отвле­кался на него, продолжая взирать только на восседающего под сенью двуглавого орла. Вот только сам сидящий от­нюдь не выглядел этим орлом. Скорее уж жертвой в когтях этого двухголового. Да и то не из самых крупных, что-то вроде трусливой утки, вдобавок не сильно упитанной по причине все той же трусости — много летает, опасаясь всего на свете, вот и не нагуляла жиру.

Он чувствовал мое презрение и от этого злился еще бо­льше. От этого и от того, что я смотрю на него сверху вниз. Глупец решил, будто это потому, что моя голова возвыша­ется над его, что-то шепнул своему псу Малюте, который, подбежав ко мне, проворно ухватился за одну из досок с привязанной рукой и с силой потянул ее вниз. Прибитый к столбу на один гвоздь косой крест, к которому меня при­вязали, поддался легко, без натуги, и я очутился вверх но­гами. Стало немного непривычно, но я быстро освоился, по-прежнему глядя только в одном направлении.

«Орла вырезать легко,— сказал я ему беззвучно.— Но если усадить под ним курицу, то она от такой близости все равно выше не взлетит».

Он услышал. А может — просто почуял, заодно осоз­нав, что как ни крути мой крест, но все равно я буду смот­реть на него по-прежнему сверху вниз. И одновременно с этим к нему пришло понимание — дальше затягивать бес­полезно. Я не покаюсь и не признаюсь. Убить меня мож­но, но на это способен любой плюгавый тать с острой саб­лей или холуй Малюта. Растоптать же меня у него не вый­дет. Никогда. Более того. Это я его сейчас топчу. Презре­нием.

И тогда пришла боль, хотя терпимая. Даже странно. Меня не просто резали — стругали как кусок мороженой свинины, начиная с Малюты, отхватившего мое ухо, а я даже не кусал губы, чтобы не издать крика. Просто терпел и все. Когда хлестали кнутом — было гораздо ощутимее. А потом и эта боль становилась все глуше и глуше, и я вдруг оказался высоко вверху, рассеянно — иного слова не подберешь — глядя на свое окровавленное тело, подле ко­торого суетились нелепые человечки. Ненависти не было. Она осталась там, внизу, в залитом кровью куске мяса, со­всем недавно называющем себя человеком. Не было и злости. Вообще все черное слетело с меня, как ореховая скорлупа, оголив ядрышко. Правда, и другого, хорошего, тоже не было — сплошная пустота в груди, которой у меня тоже не имелось.