реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 36)

18

Отца отстранили от полетов. По семейным обстоятельствам и временно – так было написано в приказе, бумаге с печатью и подписью командира эскадрильи подполковника Карпышева, которую отец забыл на кухонном столе. Каждое утро отец все так же уезжал на аэродром, в то же самое время, в семь тридцать. Мы с Валетом его не расспрашивали; мы и раньше с отцом разговаривали мало, в основном болтали о всякой ерунде – рыбалке, футболе, мотоциклах, самолетах. Сейчас эти темы потеряли смысл. Принято считать, что беда сближает, – увы, не наш случай. С нами произошло обратное.

Однажды, вернувшись домой за полночь, я застал отца на кухне. Еще на лестничной клетке в нос шибануло паленой бумагой. Дверь в квартиру была приоткрыта. Каждый раз, заходя в подъезд, я мысленно видел крышку гроба, стоящую в углу. Крышка была затянута крепом и украшена черными капроновыми бантами. По краю шла алая лента, присобранная в кокетливые рюшки. В моей памяти крышка гроба осталась символом сочетания невыносимого горя и невероятной пошлости.

Отец был пьян. На кухонном столе горела керосиновая лампа, немецкая, трофейная, которая зажигалась, если в доме отключали электричество. По столу были раскиданы какие-то бумаги, открытки, фотографии. Рядом поблескивал графин – тоже трофейный, в хрустальных гранях оранжевыми искрами отражалось пламя фитиля. На полу в центре кухни стояло жестяное ведро, внутри что-то тлело. Дым тянулся к потолку, мутные пласты плыли по кухне и лениво вытекали в распахнутое окно.

Отец поднял глаза. Не сказав ни слова, налил из графина в чашку. Протянул мне. Я сделал глоток; похоже, это был коньяк. Допил, поставил чашку на стол.

– Слышишь? – спросил отец негромко.

Я прислушался. Вокруг лампы крутились мелкие мошки, с едва уловимым звоном бились о стекло. В черном проеме распахнутого окна виднелись неясные силуэты ночных лип. За ними кусок бархатного неба, тусклые точки звезд.

– Слышишь? Вот…

Нет, я ничего не слышал. Лишь тихий, едва различимый звон – то ли ночных жуков, то ли с озера долетали трели лягушек. То ли так звучит сама тишина.

– Ну?

Его голос казался странным, чужим. Да и лицо, освещенное снизу, с угольными тенями вместо глаз, – лицо тоже казалось не совсем отцовским. Словно кто-то не очень умело им притворялся. Отец ухватил графин за длинное горлышко, налил полную чашку. Заткнул графин пробкой. Притертое стекло шершаво скрипнуло. Хрустальная пробка, никак не меньше яйца, в наших детских играх в зависимости от тематики именовалась то Глазом Циклопа, то Бриллиантом Махараджи. Волшебный алмаз искали по квартире то рыцари-крестоносцы, то пираты, а то и сам Робин Гуд.

Отец двумя пальцами поднес чашку к губам и неспешно выпил. Посмотрел на меня. Его глаза я не видел, только два черных круга. Во рту от коньяка осталась горечь, мне хотелось пить, но отчего-то я боялся даже пошевелиться.

– Да, – пробормотал. – Да, слышу.

Отец довольно кивнул. Поставил чашку, вытащил из вороха бумаг новогоднюю открытку с ночным Кремлем, звездой и курантами. Приблизил открытку к стеклу лампы, начал читать. Узкое пламя внутри пузатой колбы подрагивало, отец, казалось, то хмурится, то хитро ухмыляется. Если только это был действительно отец.

– …и счастья в личной жизни. – Он хмыкнул, перевернул открытку. Разглядывая картинку, задумчиво повторил: – В личной жизни…

Лампа коптила. Отец подкрутил фитиль, огонек вытянулся. Из лимонно-желтого у основания он переходил в красный, утончался, превращаясь в хищное малиновое жало.

– И успехов в боевой и политической подготовке… – Отец тихо засмеялся, поднес открытку к верху лампы. На Спасской башне появился темный круг, он быстро почернел и вдруг прорвался и вспыхнул огненным кольцом.

– Недобрый знак… – Отец покачал головой. – Но ведь никто не поджигал, само загорелось. Но, с другой стороны, как же может само? Явный знак…

Отец ждал, пока пламя подберется к самым пальцам, потом бросил догорающую открытку в ведро.

– Хоть ты и знаешь, что жизнь не твоя, чужая, а живешь. И не возражай – и ты знал, да и я тоже.

Мне стало не по себе: отец обращался не ко мне, он говорил с кем-то третьим.

– И тот пожар, бесспорно… Ну как иначе, если в самый день свадьбы – явный знак. – Он подул на пальцы. – Явный знак. Ведь мне-то думалось: все потом можно исправить, ну наделал глупостей, так что ж, вся жизнь впереди. Нет, друг мой, нет.

Он усмехнулся, вытащил из стопки бумаг фотографию.

– Семейство Краевских в полном составе, – прочитал на обороте. – Город Ютербог.

Края фотографии по моде того времени были обрезаны фигурным ножом, должно быть, в каком-то немецком фотоателье. Отец поднес фото к верху лампы. Угол тут же потемнел от копоти и начал скручиваться как береста.

– Явный знак.

Я попятился, осторожно вышел в темный коридор и прикрыл кухонную дверь. Пробрался в нашу комнату. Не зажигая света, разделся и лег. Постепенно из темноты стали проявляться призрачные предметы – спинка стула, раскрытая книга на столе, гладко заправленная кровать брата с безукоризненным конусом подушки. Чернильный прямоугольник окна, перечеркнутый еще более черным крестом рамы. В раскрытую форточку тянуло теплом и мягкой свежестью, должно быть, только что прошел дождик. Там, снаружи, таинственно, словно подавая сигнал, пела какая-то ночная птица. Она высвистывала всего три ноты, хрупкие, стеклянные. Птица повторяла их с равными промежутками, снова и снова, как нехитрая заводная игрушка.

– Явный знак… – прошептал я, проваливаясь в сон.

28

На следующий день я встретился с Ингой.

Она звонила и раньше, несколько раз. Я слушал ее голос и не мог произнести ни слова. Слушал и вешал трубку. Она позвонила утром. Мы не виделись больше месяца, сказала она, с начала июня. Ты же знаешь, что случилось в начале июня, ответил я.

– Знаю.

В ее голосе не было жалости или сострадания. Именно поэтому я и согласился встретиться.

Со мной происходило странное: часть моих чувств точно притупилась, другие чувства просто атрофировались. Мне раньше казалось романтической чушью выражение «что-то умерло в душе моей», теперь смысл этих слов выглядел не просто вполне убедительной фразой, а почти медицински точным диагнозом. Должно быть, перемена была и внешней, не знаю, по крайней мере, у меня появилось ощущение, что меня стали избегать. Даже всякие полузнакомые и соседи при моем появлении углублялись в созерцание своих наручных часов или изучение трещин на асфальте. Казалось, что горе было инфекционной болезнью. Что беду можно подцепить как какой-нибудь грипп. Меня избегали как прокаженного.

Мы встретились на берегу озера. Я нарочно приехал чуть раньше – осмотреться. Бросил велосипед, пошел к воде. Тут все было как прежде: вкрадчивый шорох камышей, кривая ива, отраженная в озере, темный бор на обрывистом берегу. Из красной глины торчали корни сосен. Как бледные змеи, они сползали к воде.

Да, тут не изменилось ничего. Как же я любил бывать на озере раньше, и насколько безразлично оно стало мне теперь. Я видел белый песок, полого уходивший в синеватую, как бутылочное стекло, воду; вон у тех камышей я вытащил на спиннинг свою первую щуку – здоровенную, почти на два кило; за большим камнем, что торчит из воды и похож на сгорбленного монаха, мы ловили раков – господи, как же вкусны раки, сваренные на лесном костре! Все это я понимал разумом, но не чувствовал – чем там чувствуют? – сердцем, душой? Нет, не чувствовал ни душой, ни сердцем. Там, внутри меня, что-то разладилось, что-то сломалось, может, какая-то пружина, заводная стальная крепкая пружина, которая заставляет нас двигаться, суетиться и интересоваться, которая принуждает нас жить.

– Вон та белая полоска песка, где лежал утопленник. – Я показал рукой в сторону дальнего берега. – Помнишь?

Инга посмотрела туда, потом снова на меня.

– Все помню, но вот тут – ничего. – Я стукнул кулаком в грудную клетку. – Пусто.

Звук действительно вышел глухой и гулкий. Инга прикусила нижнюю губу, сказала:

– Так тебе нужно, чтоб я тебя жалела…

– С чего ты…

– Думала, соскучился, хочет меня…

– Да хочу, хочу! – сорвался я на крик.

– …хочет видеть меня…

– И видеть хочу! И видеть тоже! Только, знаешь ли, у меня мать умерла, и поэтому…

– Месяц назад, – сказала сухо.

Я поперхнулся, замолчал. Потом тихо произнес:

– Ты злая.

– Жизнь злая. А я хочу тебе помочь. Ты что ж, думаешь, ты один такой, с горем?

Инга начала говорить, спокойным, негромким голосом. Она рассказывала о себе, но интонации были ровные, почти монотонные, казалось, она без особого интереса пересказывает чью-то не слишком увлекательную историю. Я слушал и молчал; над озером плыли мохнатые летние облака, их белые отражения ползли по стеклянной воде и тянули за собой опрокинутую небесную синь; постепенно мне начало казаться, что это мы куда-то дрейфуем, – так бывает, когда сидишь в лодке и глядишь назад.

Инга родилась на хуторе. Да, на том самом. Когда ей исполнилось четыре года, арестовали отца. Потом военные приезжали снова, она пряталась на сеновале и видела, как военные насиловали ее мать. Видела, как солдаты били деда. Она все видела, и она все помнит. Хотя потом доктор говорил, что она это придумала. Что ничего этого не было. Соседей с окрестных хуторов тоже арестовали, почти всех. Тех, кто остался, затолкали в грузовики и отвезли на станцию. Мать собрала вещи в узел, они ждали, когда приедут за ними. Солдаты приезжали еще несколько раз, цепью шли по полю, прочесывали лес. Со стороны болот доносилась стрельба, выстрелы звучали глухо и совсем не страшно. Словно там ломали сухие палки.