реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 34)

18

– …Не имеется времени для глупостей! – зло сплюнул под ноги. – Вот ведь…

Отошел в тень, сел на корточки и приготовился ждать, но стремительный Дантес уже выходил из магазина. Горлышко с белой пробкой торчало из кармана черного морского кителя. Весело сверкнув глазом, моряк кивнул головой в сторону парка, я пошел следом. Его морские штаны мели по асфальту, низ напоминал драную половую тряпку.

Кованые ворота были раскрыты настежь, по гравию тропинки гуляли жирные голуби с перламутровыми зобами. Сирень почти отцвела, порыжевшие лиловые кисти свисали до земли.

– Долго еще? – окликнул я бывшего матроса.

– Голубчик мой! – Дантес укоризненно оглянулся. – Не торопись. Учись наслаждаться ожиданием. Это единственное из наслаждений, которое никогда тебя не обманет.

Дошли до обрыва. В просвете между липами раскрывалась бледная даль, оливковым сияла река, на том берегу сгрудились белые домики с черепичными крышами, за ними лежали поля разной желтизны, переходящей в знойное марево полуденного неба. Мы устроились на скамейке, недавно выкрашенной в обескураживающий розовый цвет. Краска высохла, но была еще чуть липкой на ощупь. Над нами шелестела раскидистая акация.

Алик вынул из кармана граненый стакан, сильно дунул в него, протянул мне. С пробкой он разделался в два счета – сорвал зубами. Ловко налил вино в стакан, кивнул, мол, давай. От портвейна разило подгнившими яблоками и еще чем-то горелым, вроде жженого сахара. Я отпил, вино оказалось приторным и тягучим, как подкисший сироп вишневого варенья. Алик внимательно наблюдал за мной.

– До дна!

Я сделал еще глоток.

– Ну не томи же! – Он укоризненно скривил рот.

– Наслаждайся ожиданием! – ответил я и протянул ему ополовиненный стакан. – Ну и гадость!

Алик ухватил стакан клешней – двумя цепкими пальцами – долил из бутылки точно до риски. Лицо его на миг приобрело сосредоточенное, почти одухотворенное выражение – атлет за миг до прыжка, пианист перед первым аккордом симфонии. Плавно поднес стакан к губам и медленно влил содержимое в себя. Он выпил весь стакан без единого глотка, точно перелил жидкость из одной емкости в другую. Потом замер, будто медитируя, словно пытался взглянуть внутрь себя и проследить путь молдавского пойла из гортани в желудок. Элегантность и торжественность столь банального действия напоминали ритуал и невольно вызывали уважение. Я молча наблюдал.

Он вытер губы. Молча достал мятую пачку «Примы». Мы закурили. Сплюнув табачную крошку, я ощутил, как теплая волна хмеля вливается в мозг. Затянулся еще раз. И еще. Голова поплыла, теплая лень, тягучая и липкая, как молдавский портвейн, нежно наполняла меня радостным покоем. В руке моей неведомо откуда снова появился полный стакан. Почти с удовольствием я отпил половину.

– А отчего я решил, что слова ее адресовались именно мне? – Я сделал еще глоток. – Неплохое вино, кстати… Ведь я не произнес ни слова, молчал же, правда? Может, кто-то другой ей названивал до меня… Но кто?

– Да! Кто? – отреагировал Алик бодро. – Вот в чем вопрос! Достойно ли смиряться иль нужно оказать сопротивленье?

Я влил в себя остатки портвейна – одним махом, подражая Алику. Вернул ему стакан.

– И в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними, – продолжил он, с удовольствием затягиваясь «Примой». – Умереть? Забыться? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений…

Алик продолжал декламировать. По ходу дела смакуя портвейн, он в такт поэтическому ритму дирижировал страшной клешней с зажатым окурком. Но я его уже не слышал.

Кто? Вот именно – кто?

Молдавское вино странным, чуть ли не волшебным образом помогло распутать обрывки моих нервных мыслей, вернуло в жизнь логику и здравый смысл. Какая малость все-таки нужна для постижения истинной природы вещей. О, кто бы знал! Мне казалось, еще чуть-чуть – и мне откроется тайная суть чего-то важного.

От восторга, от предвкушения чуда нестерпимо защекотало нёбо.

Вот катит мальчик на велосипеде, одной рукой держась за руль, на плече – сачок (от каменного Ленина в сторону выхода действительно ехал пацан на «Орленке» с марлевым сачком для ловли бабочек). Казалось бы, пустяк, катит себе малец из пункта А в пункт Б, наловил в банку лимонниц и корольков, радуется началу каникул.

Но для меня сейчас он был не просто пятиклашкой на велике, нет, я его увидел по-новому, как один из элементов мироздания – этакой лилипутской шестеренкой, шестереночкой – да-да, конечно, едва заметной, но важной, а главное, искусно встроенной в главный механизм, в божественно гениальную машинерию вселенной, в которой крутятся сатурны и плутоны, невидимые инфузории пляшут броуновскую польку, могучие киты скользят в гробовой тьме марианских впадин, на тропических островах извергают лаву вулканы с чарующими именами, космонавт Леонов плывет среди ледяного мрака, а на Хоккайдо розовым снегом облетает сакура.

Тихий и ясный, сидел я на лавке, точь-в-точь тибетский монах в нирване. От меня ускользнуло, когда Дантес покончил с классикой и перешел к своей излюбленной теме.

– Марсель… – щурился он от табачного дыма. – Сингапур… Амстердам…

Я снова не слушал – раскрывался всевидящим оком, жадным и мудрым, охватывая сразу весь мир: и звонкую синь, перечеркнутую инверсионными следами истребителей, и сизую даль, мерцающую, как перламутровое нутро морской ракушки, и жухлое поле с одиноко ползущим трактором, и сонно текущую Даугаву, и глянцевый лоск свежевыкрашенной лавки с прилипшими щетинками от кисти, и похожий на затейливую мозаику пестрый мусор на гравии парковой дорожки – окурки, спички, пивные пробки.

Я впитал в себя мироздание, мироздание поглотило меня. Как колыбельная, сквозь дрему до меня долетала плавная речь Алика-Краба. Пропойцы, калеки, поэта. Гомер, подумал я, чистой воды Гомер.

– Они там всех мастей и калибров: сдобные голландки, шоколадные креолки – о боже, такие лапочки; черные как грех эфиопки, бронзовые гречанки – да-да, крепкие и ладные, как цирковые акробатки; одни похожие на жар-птиц, другие – на тропических бабочек, третьи – на сон душегуба, приговоренного к гильотине; они торгуют своими порочными телами, выставляя себя напоказ в витринах, что выходят на канал, освещенный тысячей китайских фонариков, которые отражаются пестрыми змейками в чернильной воде и пляшут-пляшут-пляшут сладострастную самбу, извиваясь и переплетаясь с похотливыми северными звездами и разбитой вдребезги пьяной луной.

Алик прикончил портвейн одним глотком прямо из бутылки, мельком взглянул на этикетку – удивленно, точно ему вместо портвейна за рубль двадцать семь подсунули какой-то изумительный шато-лафит урожая пятьдесят шестого года.

– И представь себе, мой голубчик: ты можешь обладать любой из дев всего за двадцать пять гульденов! Жалкие двадцать пять монет, о божественная Афродита, всего двадцать пять – и любая из них твоя!

Я попытался себе представить, но отсутствие информации о покупательной способности голландского гульдена тормозило воображение. Двадцать пять – много это или мало? – Ты можешь ощутить себя султаном и оплатить услуги сразу двух фей. Разумеется, и цена возрастет, но что есть деньги? Квинтэссенция наших грехов в чистом виде. Лимонные таиландки, фарфоровые японки – они нежны, как зефир, адские испанки, жгучие, с горчинкой: от них даже пахнет, как от подгоревшей корочки хлеба.

Алик углубился в физиологические подробности с этнографическим уклоном, а меня снова потянуло куда-то в сонную муть. Когда я вынырнул, тема сменилась.

– Резервуар пробило. Горючка хлещет, течет рекой по палубе, льется за борт. Стена огня, представляешь? Такая картина – океан пылает. Волны горят, они ж как живые, бродят! Бродят и горят, представляешь? Брандспойты хилые, один отказал сразу. После машина рванула, из ямы дымина черный. Я туда – там ад! Харитонов как факел, мечется, я его бушлатом и на палубу. Гляжу – сам горю, мать честная! Руки по локоть в огне. Солярка, проклятая солярка…

Дантес замолчал, поглядел на культю.

– Норвег через час подошел, пожарник. Потушил, что осталось. Спасли, кого смогли. Трупы на борт подняли. Харитонова тоже. Черный, как статуя из гранита. Блестящий такой, будто лаком покрыт. Из Липецка он, пел красиво… А после, в госпитале под Осло, наши посольские прикатили. Цветы, мандарины. Один их паренек так в палате и остался сидеть, в углу. Книжку читал. Вот, думаю, забота и уважение. Потом только узнал: боялись, что сбегу. С нашего борта тогда двое рванули, политического убежища попросили – Круминьш и еще один, татарин. Забыл, как зовут. Игматулин, что ли… Нет, не Игматулин, но что-то вроде того.

25

Я оставил Краба на лавке под акацией. Он спал в кружевной тени, запрокинув назад голову и раскинув крестом руки. Алик был красив, как античный герой, павший, но непобежденный.

От гармонии моей не осталось и следа, умиротворение сменилось беспокойством. Проклятое предчувствие беды снова наполняло меня, чувство это растекалось, росло. Тело как будто зудело изнутри. Разумеется, я был пьян и, разумеется, отдавал себе в этом отчет. Но что это меняло? Ничего.

После парка улица показалась пыльной и скучной. Чахлые кусты, будто присыпанные мелом, приземистые дома с узкими окнами, седая побелка и прямые углы – прусский аскетизм. Краски пропали, из всех цветов остался лишь серый, от грязно-шинельного до мутно-молочного. Но ведь серый – это не цвет, так, разновидность черного определенной градации. Даже магазинные вывески были блеклые, как выгоревшие на солнце фотографии. Прохожих было мало, а те, что попадались, брели с тусклыми лицами.