реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 21)

18

Птицы, похоже, обезумели. Причем все разом – карканье, щебетание, курлыканье и посвист сливались в нервную какофонию. Ласточки, стрижи и другие мелкие птахи носились над головой, едва не задевая волосы. Вороны и грачи взволнованной стаей кружили чуть выше.

Я остановился. Застыл, ослепленный и оглушенный.

За время моей болезни весна уверенно перетекла в настоящее лето. Обойдя гаражи, очутился на волейбольной площадке. После зимы в бетоне появились новые трещины, а между столбов вместо сетки была натянута веревка, с которой свисали толстые ковры траурных расцветок. Ковры пахли сырой собачьей шерстью. С площадки открывался вид на Лопуховое поле, среди яркой крапчатой зелени белела часовня. Та самая, где нашли Гуся, с крыши которой прыгала зимой Инга. Имя показалось мне странным, словно непонятное слово на чужом языке.

Я произнес его вслух: «Инга». Ни память, ни сердце не отозвались. Ничем – ни грустью, ни горечью.

Ин-га…

Я повторил «Ин-га» – ничего, просто два слога.

Со стороны железной дороги долетел гудок, дым невидимого паровоза плыл белой ленточкой к станции, до меня шепотом донеслось его лилипутское пыхтенье. За прозрачной рощей, среди размытой акварельной зеленки первой листвы с четкостью перьевого рисунка выделялось здание вокзала. Вокзальная башня сияла свежевыкрашенной крышей – неожиданно ярко-малиновой, раньше она была уставного защитного цвета. Башенные часы показывали без пяти два.

Часа через полтора неспешного блуждания я оказался на той стороне реки. Миновал костел, старое кладбище, парк. Корявые черные дубы едва подернулись зеленоватой дымкой. Неожиданно выбрел к автобусной станции. Заглянул в окно – буфет работал. Без мыслей, без цели открыл дверь и зашел внутрь. Посетителей не было, если не считать старика крестьянина. Он сидел за столом, напротив, на стуле, стоял тугой мешок, завязанный грубой бечевкой. Казалось, что крестьянин пьет пиво с мешком. Буфетчица узнала меня, подмигнула.

– Привет… – сказал, подходя. – Привет.

Я не мог вспомнить ее имени.

– Налить? – спросила она, интимно подавшись ко мне.

Я кивнул, хотя пить желания не было.

Буфетчица уверенно выставила рюмку на стойку, точно выводя пешку в ферзи, плеснула водки. Шепнула что-то. Крестьянин молча цедил пиво, глядя на мешок. Я придвинул рюмку, украдкой косясь на буфетчицу. На ум пришла история французского драгуна и вдовы с улицы Траншэ – у всего своя цена, мадам, одна рюмочка стоит два су, а две – четыре. Я выдохнул и залпом влил в себя теплую водку.

Без изумления вообразить, что полторы недели назад у меня действительно было «что-то» с этой некрасивой толстой теткой, я не мог.

Вопреки этому еще до наступления темноты я очутился у буфетчицы дома, в ее спальне. Более того, в ее кровати, среди скомканных простыней и мятых подушек. Липкий и потный, я лежал на влажном матрасе, придавленный ее горячим и большим телом.

Спальня без окон была не больше кладовки и не шире гроба. Раскинув руки, я запросто мог дотянуться до обеих стен. На прикроватной стене висел ковер с рогатыми оленями, гуляющими по солнечной поляне. Вокруг поляны рос дремучий лес, за ним на романтическом утесе белел рыцарский замок с башнями. Мои пальцы гладили гордых животных; больше всего мне хотелось умереть прямо сейчас.

– Не егози! – строго шептала буфетчица. – Что кроль какой-то.

Она наваливалась. До боли стискивала бедра, останавливая мои судорожные движения. Панцирная сетка кровати мучительно стонала. Матрас, казалось, был набит колючей соломой вперемешку с речной галькой.

– Смирно лежи, – жарко выдыхала она, медленно оседая на мне. – Сама я. Сама.

С простой солдатской тумбочки пыльной лампой светил ночник, похожий на коренастый гриб-боровик под алюминиевой шляпкой. На ножке проступало полустертое клеймо – немецкий орел с венком в когтях. Свастику кто-то соскреб. Я задыхался, шумно втягивая воздух сквозь зубы, неумолимо приближался к сладострастной агонии. Смесь похоти и стыда, отвращения пополам с вожделением, животным, скотским – концентрация явно не дотягивала до летальной: выражение «умереть от стыда» оказалось очевидным преувеличением.

– Делай тут! – Буфетчица прижимала мои ладони к своим скользким от пота грудям. – Делай! Делай!

Я делал – послушно мял ее огромные груди, бледные и мягкие, как свежие булки. Тискал и сжимал пальцами соски – она постанывала неестественно высоким, каким-то девчачьим голосом и повторяла: «Делай, делай!»

Когда все закончилось, она соскочила с кровати, босая протопала в коридор. Там шумно, точно в пустое ведро, загремела вода. Я вытянул из-под себя простыню, кое-как прикрылся. Она вернулась, бодрая и живая, мокрые волосы на лобке напоминали спутанный клубок медной проволоки.

– Что за маскерат? – Она произнесла это слово через «е» с «т» на конце и сдернула с меня простыню.

Непроизвольно я прикрылся ладонью. Официантка засмеялась, закурила. Нашла какую-то чашку с кровавым отпечатком губной помады по краю, щелчком стряхнула пепел. Поставив чашку на тумбочку, приблизилась вплотную к кровати. Затянулась, бесстыже разглядывая меня сверху. Она возвышалась как колокольня, как крепостная башня: мощные лошадиные ляжки, белый живот, рыжий пучок.

– Не дрейфь, – выдохнула слова с дымом. – Трогай!

И бедрами подалась вперед. Я послушно выставил руку, прижал ладонь к ее животу. Он был теплый и совсем мягкий, будто грелка с водой.

– Ниже…

Моя рука поползла, коснувшись волос, остановилась.

– Ниже…

Неожиданно я вспомнил ее имя – Лайма. Лайма! Двинуть вниз руку было вне моих сил, нечто похожее я испытал давным-давно на похоронах деда: сперва бабка и отец, потом мать, а после даже Валет подходили к гробу и целовали мертвеца в лоб. В сизый, как голубиная скорлупа, лоб. Тогда я подумал, что если меня заставят это делать, то я, скорее всего, умру – от страха, разрыва сердца или от чего там еще умирают в таких случаях. К счастью, обо мне никто не вспомнил. Кладбищенский эпизод стал сюжетом ночных кошмаров, снился он с незначительными вариациями, обычно родня тянула или толкала меня к гробу. Но даже во сне поцеловать покойного деда мне не удавалось – всякий раз в миллиметре от сизого лба я просыпался.

– Не надо… – пробормотал я, убирая руку. – Потом. Не хочу сейчас.

Я натянул на себя простыню, холодную и влажную.

– Не хочу? – повторила буфетчица. – Кралечку свою забыть не можешь?

Я дернул плечом, мол, вот еще.

– Снова к ней пойдешь, – не спросила, сказала утвердительно Лайма. – Ага.

– Не собираюсь даже.

– Ага. – Она злорадно вдавила окурок в чашку. – На брюхе поползешь к своей кралечке.

Села на край кровати. Я торопливо отодвинулся к стене, скосив глаз на мраморную ляжку. Буфетчица наклонилась; от нее воняло табачной кислятиной, а к поту примешивался приторный дух, «Дзинтарс» – узнал я, такими же душилась мать. В моем горле шершаво застрял ком. Лишь бы не целовала, господи, только не целоваться.

Целовать она не стала, погладила по щеке ладонью.

– Эх ты, – сказала Лайма. – А ты хоть знаешь, кто дед твоей крали?

– Знаю. – Я вспомнил мрачного старика в телеге. – Видел даже. Носатый хрыч такой.

– То другой, Марутин отец. Эдвард. Хутор его на озере, на Лаури. За Висельной горой. А я про Кронвальдса.

– Про фашиста?

– Фашиста, – передразнила она. – Половина Латгалии в фашистах была. А после войны – в «лесных братьях».

– Ее дед тоже?

– И дед, и… – Буфетчица запнулась, прислушиваясь.

За стеной кто-то тихо заблеял, завозился. Лайма быстро поднялась, шлепая босыми пятками, вышла. Из-за стены приглушенно донесся ее голос, похожий на куриное квохтание, потом снова кто-то заблеял. Прижав ухо к ковру, я прислушался: овец она там держит, что ли?

Буфетчица вернулась, молча легла рядом. Закурила, выдула дым в потолок, зло стряхнула пепел на пол. Затянулась, выдохнула дым. Снова затянулась. Тишина постепенно стала невыносимой.

– Лайма…

Я тронул ее руку, осторожно, мизинцем. Она мрачно пялилась вверх, сосредоточенно, будто над нами висело звездное небо с интересными созвездиями. Мы лежали плечом к плечу, тесно прижавшись. Как пара селедок в банке. За стеной снова послышалась возня, кто-то тихо зачмокал.

– У тебя там овцы? – спросил я, хмыкнув. – Да?

– Нет. – Она затянулась. – Бабка моя.

Мне стало душно, я почувствовал, как лицо наливается жаром – вот ведь стыд, ведь старуха там все слышала. Как мы тут… И кровать, кровать эта проклятая, и стоны всякие – вот ведь срам, господи!

– Глухая она, – угадала мои мысли буфетчица. – Ей почти сто лет. Хочешь?

Она подставила окурок к моим губам, я вытянул шею и затянулся. Потом еще раз.

– Погоди, еще дай, – глубоко вдохнул в третий раз.

Я не курил две недели, пока болел. От трех глубоких затяжек голова поплыла: каморка качнулась, темный потолок наклонился, хворый свет ночника оказался почти янтарным, почти волшебным. Стыд сменился безразличием – старуха-то и вправду, поди, совсем глухая. Да и какая разница, если разобраться, какая разница?

– Девчонкой она в замке служила, – сказала буфетчица как бы нехотя.

– Кто? – Я не сразу понял, что она – про свою бабку.

– Перед войной, той, первой, ей приснился странный сон: пришел к ней бродячий птицелов, достал из клетки канарейку и говорит: вот тебе канарейка, иди к часовне, там подземный ход. Как спустишься вниз, отпусти птицу и следуй за ней: куда она полетит – туда и ты ступай. Через тайный ход канарейка тебя приведет в грот. Там сундук, а на сундуке змея. Ты змеи не бойся – она проглотит канарейку и позволит тебе открыть сундук… – А там золото, конечно, – насмешливо перебил я. – Сокровища!