Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 22)
– Нет.
– А что?
– Утром бабка проснулась, а на кровати канарейка сидит…
– Да ладно!
– Бабка догадалась, что не птицелов то был, а бес. Хотел ее так заманить в подземелье на съедение змее голодной, что сторожит сундук. Бабка открыла окно и выпустила канарейку на волю.
– А в сундуке-то что?
– Она выпустила канарейку, а на следующий день началась война. – Буфетчица замолчала, потом добавила: – А в сундуке том – сердца невинные.
– Не золото? Вот всегда так!
– Дурак, – насмешливо сказала она. – На месте нашего замка стоял другой, древний, его немецкий рыцарь построил. Крестоносец. Вернулся из похода с сокровищами награбленными, говорят, богаче его никого не было в округе. Он призвал мастеров из разных стран – французов и итальянцев, чтоб ему замок построили. Самый красивый и с тайным подземельем для сокровищ. Известь замешивали не на воде, а на молоке. Окрестные крестьяне под страхом смерти каждый день привозили по одной кадке молока. Когда мастера достроили замок, рыцарь устроил пир. В ту же ночь ему явился дьявол, сам Сатана. Мастера эти знают все секретные ходы, сказал дьявол, все твои тайные сокровищницы. Убей их, а сердца отдай мне! За это получишь мое покровительство: никто и никогда не посмеет посягнуть на твое богатство. Рыцарь выполнил приказ Сатаны: заколол спящих мастеров, вырезал их сердца и сложил в сундук. Тот сундук он отнес в склеп, а там уже его ждала змея.
– Какой бред… – непроизвольно вырвалось у меня.
Я почти не слушал. Мне вспомнился Гусь, несчастный и одинокий. Никому на свете не нужный. Его там нашли, в этих катакомбах, замерзшего насмерть с пустой водочной бутылкой и картонкой из-под снотворного. И никакого тебе Сатаны, никаких сундуков, набитых сердцами, – жизнь гораздо скучней и проще: ты одинок, и до тебя нет никакого дела не то что дьяволу, никому. Ни родителям, ни брату, ни Инге, ни даже вот этой толстой буфетчице. Никому.
– Озеро при замке крестьяне прозвали Красным. За любую провинность рыцарь наказывал крепостных: пытал и казнил – отрубал руки-ноги, головы. Кровь стекала в озеро, и вода становилась багровой. Днем за рыцарем везде следовала черная тень, все в округе знали, что это черт. А когда наступала ночь, черт спускался в подземелье и там записывал на лошадиной шкуре все грехи рыцаря.
– Кровью?
Лайма не обратила внимания.
– А гора Висельная раньше называлась Девичьей горой. Под горой той была мыза, там девки лен трепали. А по вечерам забирались на гору, песни пели, в «Хромую лису», в «Стаю уток», «Лапса дарза» играли. И про жестокого рыцаря болтали, мол, не видать ему рая, будет он висеть в аду вниз головой. Одна из девок, желая выслужиться, донесла на подружек. Рыцарь услышал и сильно разозлился – он-то знал, что так ему и суждено в аду висеть вниз головой. Он тогда приказал сколотить на Девичьей горе виселицы, а девок повесить. Так они и висели, пока вороны не исклевали…
Лайма запнулась. За стенкой снова заблеяли, я тут же представил себе древнюю старуху, жуткую, вроде ведьмы – нос крючком, клык во рту.
– …пока вороны не исклевали все мясо до костей, – закончила Лайма.
На бедре я почувствовал ее пальцы, они совершали щекотное путешествие в сторону моих гениталий.
– А знаешь, как звали того рыцаря? – спросила она, спросила почему-то шепотом, горячо дыша мне в самое ухо. – Знаешь?
Я, конечно, не знал. Но, безусловно, догадывался.
16
Пока я болел, Валет, боясь заразиться, ночевал на раскладушке в коридоре. С моим выздоровлением карантин закончился, брат вернулся на свое законное место, но раскладушка, обычно обитавшая на антресолях, так и осталась стоять у дверей в нашу комнату. Именно на нее я и налетел в потемках.
– Басурманы! – рявкнул из родительской спальни отец. – Ну, что там еще?
– Раскладушка, – ответил я шепотом и повторил громко: – Раскладушка!
Валет тоже не спал, читал.
– Ты в курсе, который час? – спросил он, не отрываясь от книги.
– Ты мне не сторож, – ответил я.
Брат шутки не понял, посмотрел на меня поверх книги. Эрих Мария Ремарк, «Триумфальная арка», я ее читал года два назад.
– Слышь, Чиж, – начал он, и мне сразу стало ясно, что ему от меня что-то нужно.
– Ну? – спросил я.
– Инга – кто это?
Я как раз стягивал свитер через голову, так и застыл в темноте.
– Кто тебе про нее сказал? – спросил настороженно.
– Да ты сам, когда болел. «Инга, Инга, – кричал, – не смейте…»
Он вдруг осекся и после паузы растерянно произнес:
– У тебя вся спина исцарапана…
– Где? – Я сорвал свитер вместе с майкой, вывернул шею, безуспешно пытаясь разглядеть спину через плечо.
– Это кто тебя так?
– Сильно?
– Ну!
Неожиданно выяснилось, что у нас в комнате нет зеркала. – Это она? – спросил Валет. – Инга?
Спросил чуть ли не с почтением. Я продолжал крутиться, как пес за собственным хвостом. Разглядеть раны мне так и не удалось, рукой я, правда, нащупал шершавые царапины. Они совсем не болели.
– Нет. Не Инга. – Я сел на край своей кровати. – Лайма это.
Валет даже приподнялся. Не сводя с меня взгляда, закрыл и отложил книгу.
– Ну ты… – Он сглотнул и вытер рукой губы. – Лайма… А это кто? Ты и с ней? Тоже?
Неожиданно в темном окне я увидел свое отражение: свет от лампы лился сбоку, желтоватый и теплый, он не оставлял полутеней, а тени, глубокие и мягкие, словно из бархата цвета горького шоколада, сливались на стекле с ночью на улице; но главное, я не узнал себя – так бывает, если посмотреть на свое отражение через второе зеркало. Полуголый, с всклокоченными волосами, в оконном отражении я напоминал больного фавна с картины Караваджо. Или то был пьяный фавн?
Словно боясь вспугнуть видение, не поворачиваясь, даже не шевелясь, я ответил брату:
– Лайма взрослая. Ей, может, лет двадцать пять. Или даже двадцать шесть.
Валет шумно вдохнул. Выдоха я не услышал. Произнесенные вслух цифры предполагаемого возраста моей буфетчицы ошарашили и меня. Выходит, что, когда ей было столько, сколько сейчас мне, я еще толком не умел читать, мог написать всего несколько простых слов, да и то исключительно печатными буквами, корявыми, как следы вороньих лап на сырой глине; еще запросто мог напрудить в постель, не умел за столом держать нож в правой, а вилку в левой руке, да и росту во мне было не больше метра, не говоря уже про размер ноги и всех остальных частей тела. Да, когда я, пухлый и розовый, как гуттаперчевый голыш, собирал в полосе прибоя черноморские ракушки и сухие крабьи клешни или спасался в московском зоосаде от гиппопотама, моя буфетчица уже красила губы, самостоятельно ходила в кино и на танцы, пробовала курить, пила вино и пьянела, училась целоваться с латышскими подростками, завивала свои морковные кудри на бигуди и выбирала в секции женского белья бюстгальтер правильного размера.
– Двадцать шесть? – донеслось из другой галактики. – Чиж, это ж… это…
– Что? – машинально спросил я.
– Это ж… – Брат продолжал запинаться. – Это… Это как если б ты играл в футбол во дворе, а тебя вдруг пригласили – и не в сборную Кройцбурга или Риги, и даже не Латвии или Советского Союза, а в сборную Бразилии. Бразилии! Ты, считай, попал в команду с самим Пеле!
Его метафора показалась мне преувеличенной, но спорить я не стал. Ведь если начистоту, то я не припомню, чтобы Валет говорил со мной как с равным – без обидных издевок и дурацких подначек, без высокомерного хамства. Скажу больше: сейчас в его интонациях слышалась подобострастная вежливость, чуть ли не желание угодить: так он подлизывался к бате, выпрашивая разрешение погонять на отцовском мотоцикле. Или взять его на рыбалку.
– Лайма, – задумчиво улыбаясь, произнес брат.
К тому же история с буфетчицей и в моем сознании начала поворачиваться новым боком, весьма неожиданным. Липкий опыт первого соития – формула позора: унижение, помноженное на страх и брезгливость, разделенное на похоть. Когда в памяти всплывали те картинки, те запахи или звуки, мне хотелось кричать, как от приступа боли в пыточной камере. Но Валет-то, Валет не имел об этом ни малейшего представления. Он никогда не видел и объекта моего сладострастия: ни мочалки морковного цвета, ни ветхого лифчика, ни жирных красных губ. Ни розового рубца от резинки, оставленного на мертвенно-бледной коже живота.
С медлительностью истинного вдохновения на меня снизошла благая весть: я мог прямо тут и прямо сейчас создать свою Лайму! Да что там Лайму – Галатею!
Да, в нашей спартанской спальне, украшенной физической картой полушарий и эстампом Рокуэлла Кента, с двумя солдатскими койками и парой простых сосновых столов. Как Господь-Творец, я обладал глиной знания, я владел красками опыта. Разумеется, палитра моя скудна, а опыт куц. Но фантазия, моя безотказная помощница, оживит недостающие оттенки, добавит убедительные нюансы.
Стая иссиня-черных серафимов расправила стальные крылья, поднесла к губам сияющие трубы.
– Лайма? – повторил я тихо и начал говорить.
Сперва не очень уверенно, косноязычно, почти наощупь – Валет воспринял это как застенчивость и поначалу даже понукал, мол, мы братья, какие секреты промеж братьев, – но постепенно, слово за словом, фразу за фразой, я набрал высоту и лег на крыло. Я парил. Уверенность, упругую мощь полета – вот что я испытывал. Клянусь, я понял, в какие небесные выси возносило вдохновение виртуоза Паганини или пушкинского поэта-импровизатора.