Валерий Антонов – Неокантианство. Седьмой том (страница 28)
Учитывая все это, мы не станем соглашаться с вышеупомянутым суждением Кёмерса, будто Канту не хватало чувства нравственной красоты. Даже если бы это не было уже достаточно опровергнуто эстетическим сочинением 1766 года, которое написал тот же Кант и которое, даже если оно уже не является авторитетным для критического периода, тем не менее, уже показывает позднейшие принципы в их зародыше, как заметил Гете с одобрения Шиллера.207 Но везде, и особенно в критических трудах, проявляется сильная забота о чистоте отдельных направлений сознания, стремление любой ценой предотвратить смешение точек зрения, в данном случае этической и эстетической; стремление, которое кажется нам здесь и там слишком далеким, почти постыдным, но которое вполне естественно для основателя критицизма, особенно в этической области, где ему пришлось увидеть своего самого сильного противника в эвдемонизме, который он впервые и только что победил. Философия Канта – это настолько чистая духовная философия, чистая наука, что разделение, но и прояснение научного процесса проявляется сильнее, чем объединяющее, но и слегка смешивающее чувство.
В противоположность этому, заслуга Шиллера состоит в том, что он искал и нашел эстетическое дополнение в концепции моральной красоты Канта, которая была только в зародыше, наряду с этическим ригоризмом, который он также понимал в его методологической необходимости и поэтому принял, а также в том, что он ввел и развил моральную красоту как равную наряду с моральным возвышенным. Он был прав, когда указывал на тесную связь воли с чувствами, на возможность интимного соединения последних с «чистым духом», на сотрудничество чувственной природы, которая «одалживает морали весь огонь своих чувств», чтобы она могла чувствовать себя. С другой стороны, Шиллер зашел слишком далеко в своих нападках – ибо таковой она была и осталась, несмотря на все почитание и внимание, по свидетельству самого Шиллера (ср. с. 247) – в некоторых местах. Так, он был неправ, обвиняя императивную форму морального закона в том, что она придает ему «вид чуждого закона» и направляет человека «скорее страхом, чем уверенностью». Кстати, в этом случае он поправил себя, написав в 24-м Эстетическом письме: «Даже священное в человеке, моральный закон, не может избежать фальсификации, когда он впервые появляется в чувственности.
Поскольку она говорит только запрещающее и против интересов его чувственного самолюбия, она должна казаться ему чем-то внешним, пока он еще не пришел к тому, чтобы рассматривать свое самолюбие как внешнее, а голос разума как свое истинное «я». Таким образом, он чувствует только оковы, которые налагает на него последнее, а не бесконечное освобождение, которое оно ему обеспечивает» и т. д. То, что отдельные нравственные поступки должны вытекать из целостного человека, было характерной чертой подлинной этики во все времена; у Канта тоже нет иной цели, кроме как основание характера. И когда Шиллер сравнивает «схоластического ученика морального правила» с «твердыми штрихами» рисунка, которым он противопоставляет «тициановскую живопись» прекрасной души, он забывает, что эти твердые штрихи являются основным условием этих размашистых контуров, и что, даже если «пересекающиеся пограничные линии» могут, более того, должны исчезнуть в законченном произведении искусства, не только ученик не может без них постичь принципы искусства, но и мастер не может без них обойтись.
В связи с подробным обсуждением позиции Канта в отношении морально-прекрасного, мы считаем, что можем обойтись без дальнейших замечаний и должны ответить лишь на последний вопрос. Считал ли Шиллер морально-прекрасное, представленное выше (с. 545 f.), своим последним словом? Достижима ли нравственная красота или это всего лишь идеал? И если да, то не является ли она, в нашем и его понимании, односторонним идеалом?
В следующем заключительном разделе будет представлен ответ на эти вопросы.
3. Необходимость нравственно возвышенного как дополнения к нравственной красоте.
Прежде чем кратко обсудить позицию Шиллера по этому вопросу, можно сделать несколько общих замечаний, в которых мы попытаемся очертить нашу собственную точку зрения на обсуждаемый вопрос.
Конечно, мораль не должна быть слишком растянута, иначе она разрушает саму себя. Монашество, которое неживое, враждебное чувствам и красоте, которое во всем чувственном видит только грех и поэтому видит в нем предмет борьбы, не может быть нравственным идеалом существа, облеченного в плоть и кровь, которое хочет привести все свои способности к равномерному гармоничному развитию, одним словом, человека. Природа никогда не подавлялась насильственно, не отомстив за это, согласно всем горацианским изречениям; и то, что освободитель от монашества возник из самой монашеской кельи, было лишь актом исторической необходимости. Естественные наклонности сами по себе не являются злом, как мы видели, признавал и Кант; их нужно только направить на правильный путь, на путь морали, чтобы чувство, необходимое для радости морального действия, стало, по словам Шиллера, «жаждущей Theiinebmerin» в чистой морали. Но, с другой стороны, искомая гармония разума и чувственности, долга и склонности, морали и природы – это, по признанию самого Шиллера, «всего лишь» идея, никогда не достижимая, лишь «самый спелый плод его человечности», к которому всегда нужно стремиться. Точно так же, как мы уже не можем вернуться к счастливой наивности нашего детства, мы уже не в состоянии вызвать в себе то эллинское чувство гармонии, ту оптимистическую веру в доброту всего естественного, которая была так характерна для этого народа, но и здесь уже не удовлетворяла более глубокие натуры. И если даже из этого жаждущего красоты народа Ксенофан, Сократ и еще более – со всем греческим чувством прекрасного – Платон стремятся к чистой духовности, то это наивное чувство единства с природой и моралью закончилось с тех пор, как сознание греха вошло в мир через христианство, и уже не может быть искоренено. Ибо даже живой гуманизм эпохи Возрождения не смог привести к каким-либо прочным изменениям в этом отношении. И разве этот идеал прекрасной морали, даже задуманный как идеал, не имеет своих довольно сомнительных сторон? Здоровая природа не нуждается в морали», – пишет Шиллер Гете в оценке «Вильгельма Мейстера», но лишь для того, чтобы тут же продолжить это гетевское предложение своими сомнениями.208 209Где же такие натуры, которые без борьбы, во всех случаях, по инстинкту чувства, находят правильные вещи? Но и помимо этого антропологического вопроса, тот идеал, который представляет случай полного слияния природы и нравственности, лишен прежде всего сознания вины и ответственности, без которых не может существовать истинная нравственность; ему недостает истинного денрата, правильного послушания, самоотверженной самоотверженности. Разрыв между должным и сущим, идеалом и действительностью не должен оставаться незаполненным, но его также нельзя отрицать и не следует делать из него видимость. Он существует так же безусловно, как и плохое, говорят другие: слабость человеческой природы. Как бы ни противились этому Шиллер и особенно Гете, Кант прав в своем предположении о радикальной тенденции к злу в человеческой природе. Это не пережиток его юношеского пиетизма, не пессимистическая причуда всемирно известного приходского ученого, а мудрость опытного знатока человеческой природы, который ссылается в подтверждение на изречение великого Фридриха «decettemauditerasse ä laquellenousappartenons» 210211и который, кстати, тем более подстегивается этим к удвоенной «борьбе доброго начала со злым за преобладание в человеке». С этой точки зрения, идея наследственного греха, даже если мы больше не придерживаемся ее в догматическо-церковном смысле, имеет глубоко нравственное значение. Мы понимаем грех не как мистико-религиозное чувство, а как своеволие, которое стремится только к своему, вместо того чтобы посвятить себя целому, которое не хочет склониться перед общим законодательством нравственного закона, и которое Шиллер, полностью в духе Канта, назвал самой трудной из обязанностей. Но пока зло не изжито, не должна угасать и борьба с ним; всегда необходимо каждый день воспитывать, возрождать в нас добро.
С этой точки зрения идея первородного греха, даже если мы уже не придерживаемся ее в догматическом церковном смысле, имеет глубоко нравственный смысл. Под грехом мы понимаем не мистико-религиозное чувство, а своеволие, которое стремится только к своему, вместо того чтобы посвятить себя целому, не желает подчиниться общему закону морали, и которое Шиллер, вполне в духе Канта, назвал самой трудной из обязанностей. Но пока зло не изжито, не должна угасать и борьба с ним, и мы всегда должны воскресать, ежедневно возрождая в себе добро.
И даже если мы можем на время перенести себя в это идеальное состояние природы и нравственности, оно не сохраняется надолго, прежде всего оно не сохраняется в тысяче жизненных невзгод. Что толку думать об идеале нравственной красоты, когда мы находимся в глубочайшем душевном или телесном смятении? В таких ситуациях, когда мы должны пройти проверку на прочность, естественного, даже в его утонченной форме нравственно прекрасного, недостаточно, чтобы удержать нас; нравственно возвышенное должно дополнить его и подтянуть нас к неприступной крепости нашей нравственной свободы. Именно в школе отвратительного проявляет себя истинная нравственность, как мы увидим впоследствии у Шиллера. С другой стороны, красота не всегда сочетается с силой; это относится не только к физической, но и к нравственной сфере; и тот же поэт, который так восторженно восхвалял «прекрасную душу», говорит, предвосхищая это, в другом месте о хороших и прекрасных, но всегда слабых душах212