Валентин Мясников – Впереди пограничных застав (страница 29)
— Что ж ты, брат, а? Повысили тебя, вижу, в звании, и подойти не хочешь. Зазнался?
— Да что вы, товарищ подполковник, — лицо Синюкова расцвело в улыбке, отчего стало еще круглее. — Просто неудобно как-то…
— Неудобно? Это с земляком-то?
Пришел черед удивляться и капитану. Вскинул голову с курчавыми, по-военному коротко остриженными волосами. Серые глаза широко раскрылись. Отошел в сторону, чтобы не мешать им. Вслед за ним подались к воде и жолнежи, стали торопливо сбрасывать обмундирование.
— Вот, брат, как жизнь повернулась, — сказал Ширяев. — Ты русский, они поляки, а в одной семье. Думал ли, что такое когда-нибудь случится? Что вместо фуражки со звездочкой будешь носить, как сейчас вот, конфедератку с орлом?
— Разве во сне… Нет, товарищ подполковник, и во сне не снилось.
— Да-а… — протянул Ширяев и пристукнул ладонью по колену. — Скажи мне, только без утайки, тоскуешь по своим? Не чувствуешь себя среди них чужим, а? — Показал взглядом на жолнежей, которые, взявшись за руки, осторожно входили в бирюзовую воду и громко ахали и хохотали.
— Конечно, поначалу, когда присматривались друг к другу, всякое лезло в голову. Но это, повторяю, было на первых порах. А теперь… Для меня теперь каждый из них свой, близкий человек. Отличные парни! И воюют… Мы же с вами, товарищ подполковник, соседствовали не только на Висле. А и здесь, в этом городе, тоже. Сами видели.
— Воюют что надо, — согласился Ширяев.
— Вот! Словом, товарищ подполковник, в одном расчете мы. Есть у нас один сержант… Да вы, по-моему, тогда еще говорили, что он ваш земляк. Пятайкин. Помните? Сейчас он в медсанбате. Позавчера осколком по бедру полоснуло. Ну вот, этот сержант Пятайкин и капрал… — Синюков кивнул на солдата, самозабвенно хлеставшего руками по воде. — Пемпковский! Станислав! Капрал Пемпковский!
— Слухам, пане поручнику.
— Давай-ка сюда.
Тело капрала было покрыто крупными пупырышками, губы посинели, но выражение открытого добродушного лица говорило, что сейчас он — счастливейший человек.
— Ну-ка, Станислав, — попросил Синюков, — пробегись, согрейся, а потом расскажешь, как вы вдвоем с огнемищем[7] Пятайкиным германов колошматили.
— Это под Строковице-то? У разрушенной водокачки? Как вы напомнили, пане поручнику, мне сразу стало жарко, — засмеялся Пемпковский.
— Строковице? — переспросил Ширяев. — У водокачки? Стоп, капрал, стоп! Не в начале ли февраля?
— Девятого числа, товарищ подполковник. Тот день вовек не забуду. — Говорил Пемпковский по-русски свободно — с осени тридцать девятого до середины лета сорок второго жил в Союзе, в Бузулуке. — Настоящее пекло было.
Ширяев согласился: контратаку немцы предприняли отчаянную. Все силы, какие имели на этом участке фронта, бросили в прорыв. Пришелся он на стыке советских и польских артиллеристов.
— Верно, капрал, туго тогда было. И вам и нам. Но вам, пожалуй, особенно. Раз у водокачки были ваши огневые, видел я, как обрушились на них фашисты. Видел…
Без обычной артподготовки, но после яростного бомбового удара на батарею 8-го гаубичного артиллерийского полка, в котором служил Пемпковский, двинулись автоматчики, поддерживаемые двумя танками. Командиры взводов подали команду на открытие огня. И тотчас от гаубицы к гаубице понеслось:
— Орудие!..
— Орудие!..
Сотрясая воздух, прогремели первые выстрелы. Тут и там земля покрылась трупами. Особенно густо усеяли они снег перед водокачкой — то было дело рук номеров расчета Пятайкина.
Фашисты залегли.
— Что, гады, не нравится? — крикнул Пемпковский. Посылая в казенник ствола очередной снаряд, добавил: — Сейчас получите еще!
И тут почувствовал пробежавший по спине холодок: один танк повернул на их гаубицу. Вспарывая землю, от него тянулись оранжевые трассы пуль. Потом огнем сверкнула пушка. Тугая, горячая волна ударила в лицо, и было удивительно, как Пемпковский устоял на ногах.
Пьяные автоматчики, те, что остервенело лезли на водокачку, получили передышку: гаубица больше их не косила. Она вела стрельбу только по танку. А он, словно заговоренный, оставался неуязвимым. Чертыхнувшись, Пятайкин положил руку на плечо наводчика:
— Дай-ка я…
Прильнул к прицелу, поймал в перекрестие танк, нажал на спуск. Снаряд угодил в лобовую часть, высек сноп искр. Массивную броню он не пробил, да и не мог пробить, ибо снаряд-то был осколочно-фугасный.
— Врешь, «тигр», врешь! Все равно и тебе обломаем зубы, — прохрипел Пятайкин, проворно орудуя подъемным и поворотным механизмами. На этот раз гаубицу навел под обрез башни.
Пемпковский впился взглядом в наползающий танк. Хлестко ударил выстрел. «Тигр» скрылся в дыму, затем все осветилось изнутри, сотряслось от взрыва: башню, будто яичную скорлупу, швырнуло вверх. В тот же миг в нескольких шагах от Пемпковского оборвала свой полет тяжелая мина. Его ударило всем телом о станину орудия, перед глазами поплыли разноцветные круги… И он уже не видел, как, взбешенные большими потерями, гитлеровцы бросили в бой новые силы и вокруг гаубицы забушевал огненный смерч. Не слышал, как с протяжным стоном упал смертельно раненный наводчик. Не стало подносчика снарядов…
Когда Пемпковский пришел в себя, не сразу понял, где он и что с ним произошло. В голове гудело, из ушей сочилась кровь. Попытался подняться на ноги — они, будто ватные, сразу же подкосились. И все-таки он успел рассмотреть и осознать: пьяные автоматчики рвались напролом к водокачке. Возле гаубицы остался один Пятайкин. Сам подносил снаряды, сам заряжал орудие, сам стрелял. Преодолевая жгучую боль, Пемпковский пополз к своему командиру…
— Германов-то мы расколошматили, — говорил теперь капрал, — но и нам с паном огнемищем тоже крепко досталось. Его тогда тяжело в плечо ранило. А он еще шутит: плюнь, говорит, на царапины, до свадьбы заживут. Свадьбу же обязательно справим. Германы-то, холера ясна, на ладан дышат…
БРОСОК ЗА ОДЕР
На первый день было запланировано только для одной артиллерии миллион 197 тысяч выстрелов. Фактически было произведено миллион 236 тысяч выстрелов. 2450 вагонов снарядов, то есть почти 98 тысяч тонн металла, обрушилось на голову врага. Оборона противника уничтожалась и подавлялась на глубину до 8 километров, а отдельные узлы сопротивления — на глубину до 10—12 километров…
Их было трое: подполковник Павел Николаевич Ширяев, помощник начальника штаба артиллерии дивизии капитан Александр Плотников и еще не привыкший к новому офицерскому званию (прошла всего неделя, как он стал младшим лейтенантом) бесстрашный разведчик Петр Семенов. Они сидели на опушке соснового бора, изумрудным островком вкрапленного в крутой песчаный пригорок. Отсюда хорошо открывалась окружающая местность. Сразу за бором, на поросшей кустарником горе, сиротливо стояла ветряная мельница с одним уцелевшим крылом. Примерно в полукилометре от нее — крохотное озерцо с разбегающимися во все стороны затонами. Чуть дальше тянулась лента широкой и полноводной реки. А у самого горизонта виднелись неровные очертания города, два дня назад взятого штурмом войсками 1-го Белорусского фронта.
Все это: и гора с ветряной мельницей, и причудливое озеро, и кирха на окраине города, острым шпилем воткнутая в синее весеннее небо, — выглядело живописно, как бы напрашивалось на похвалу, однако капитан Плотников, долго не отрывавший от этой картины взгляда, вдруг продекламировал:
Продекламировал вроде ни с того ни с сего, но Ширяев с Семеновым нисколько не удивились. Думы их были о том же самом — об отчем крае. Они и раньше в мыслях своих, в мечтах своих часто-часто находились там, в родимой сторонке. А теперь, когда взяли вот этот, последний на подступах к гитлеровской столице сильно укрепленный город, когда стало совершенно очевидно — война подходит к концу, мысли о доме, о семье уже не покидали их.
— Поверите ли, товарищ подполковник, — признался Семенов, истолковав прочитанную Плотниковым строку Грибоедова как приглашение к милому сердцу разговору, — мне и сны стали сниться другие. Вы же были до войны в Новосибирске, и я рассказывал вам, где стоит наш дом. Вот, едва закрою глаза, вижу его во всех подробностях… Отец, он машинист, только вернулся из поездки и плещется в сенях, отмывает руки от мазута. Мать орудует ухватом в печке. А рядом с домом, на запасном пути, локомотив обволакивается паром: шх-шх-шххх…
Лицо Семенова озарилось такой счастливой улыбкой, что ее не смог омрачить даже багровый рубец, который, стянув на щеке кожу, придавал лицу хмурое, суровое выражение.
— Ну, Петро, чего же ты замолчал? Или все пары «шх-шх» кончились? — засмеялся Ширяев. — А какие сны прежде видел?
— Все больше, товарищ подполковник, смутные, тревожные, — весьма довольный тем, что начальник охотно поддерживает беседу, отвечал Семенов. — Да разве мне одному они снились? Время было такое. Сколько полегло наших и сколько еще, знал, ляжет… А теперь уж самому фашисту вот-вот каюк.
— Верно, близок конец войне, — согласился Ширяев. — До Берлина, если по прямой, осталось совсем немного.
— Шестьдесят километров, — уточнил Плотников.
— Да, шестьдесят — семьдесят. Потому и цепляются гитлеровцы за каждый куст, каждую кочку. Видел, Петро, во что превращен город?
— Камень на камне, — согласился Семенов. Пожал плечами, покачал головой, — Никак я не пойму, товарищ подполковник, этих фашистов. Ну ладно, допустим, такая у них натура: жечь, разрушать, уничтожать все чужое, все, что сделано не их руками. Всю Польшу вон растерзали, по всей нашей Белоруссии, по Украине пепел развеяли. Но ведь этот-то город их. Как же они могут?