Валентин Катаев – Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона (страница 4)
Всё было мрачно в этой большой екатеринославской комнате, всё в ней пугало меня, несмотря на присутствие доброй, толстой, красивой, как пожилая королева, бабушки – мамочкиной мамы, – которая всей душой любила меня, баловала, играла на фортепьяно веселые польки, брала меня под мышки, поднимала, сажала на свои пухлые колени, и я прижимался к ее шелковому платью, как бы погружаясь в его шорох. Все мамины сестры – мои тети, а их было очень много, кажется семь, – тоже баловали, любили меня, тискали, давали конфеты и восхищались, какой я умненький мальчик и как смешно, что у меня две макушки, два волосяных водоворотика, что предвещало счастье, удачливость, везение в жизни. Тетки были разные, но похожие друг на друга – молоденькая тетя Маргарита, и тетя Наташа, служащая в земской управе, и тетя Клёня – Клеопатра, строгая, как пиковая дама, которая служила в Контроле, и тетя Нина – гордость и надежда семьи, красавица, – и еще другие тети, среди которых я катался как сыр в масле.
Тем не менее, в этом доме меня что-то угнетало, пугало, я даже чувствовал в нем что-то отталкивающее.
Тогда я не понимал, что это такое, а теперь понимаю: это пугающее был дедушка – мамин папа, муж бабушки, – отставной генерал-майор в узком длинном военном сюртуке с двумя рядами медных гладких пуговиц, с бакенбардами и костистым покатым лбом царя-освободителя. Я любил дедушку, но в то же время боялся. Боялся его костлявых пальцев, которыми он умел трещать, его качалки, в которой он с трудом покачивался, силясь согнуть в коленях окостеневшие ноги, боялся всего того, что содержалось в бабушкиных словах, сказанных моей маме: “Второй удар”, вселивших в мою душу необъяснимый ужас…
Лимончик и Кудлатка
Уже было, наверное, больше восьми часов вечера – в моем представлении глубокая ночь, – а я всё еще маялся и не спал, и никто не спал, и мы все еще не трогались с места, не ехали на вокзал, хотя наши портпледы, картонки и корзины стояли в темноватой прихожей и уже было послано за извозчиками. Все чего-то ждали в этой пасмурной столовой.
– Чего мы ждем? – спросил я, собираясь захныкать.
– Не торопись, сейчас узнаешь, – сказала веселая тетя Маргарита, таинственно блеснув глазами.
– А что?
– Сюрприз.
Тут же раздался звонок и вошла еще одна тетя – Люда, – а вслед за ней дворник внес нечто довольно большое, упакованное в магазинную бумагу. И сразу всё выяснилось. Оказывается, дедушка дал тете Люде золотые десять рублей и поручил ей купить для меня в игрушечном магазине самый лучший подарок.
Своими маленькими цепкими ручонками, еще липкими от знаменитого бабушкиного клубничного варенья, я надорвал оберточную бумагу – и увидел стеклянный глаз и часть лошадиной деревянной морды с шерстью и ярко-красными ноздрями. Сердце мое вздрогнуло от радости. В бумаге оказалась большая игрушечная лошадь на деревянных колесиках, черная, в яблоках желтого цвета.
– Какие лимончики! – закричал я в восторге, после чего лошадь тут же получила кличку Лимончик.
Не теряя времени, я начал играть с Лимончиком и возить его за клеенчатую узду по комнатам, но именно тут-то и наступило время ехать на вокзал.
Лимончика положили на стол, и тетя Клёня стала зашивать его в рогожу громадной кривой иглой, без чего по железнодорожным правилам вещи и багаж не принимались, а везти Лимончика с собой в купе строго запрещалось. Видя, как мой чудный, ненаглядный Лимончик превращается в обыкновенный железнодорожный багаж, я стал бросаться от мамы к бабушке, хватая их за юбки:
– Мамочка! Бабушка! Как же я его буду по дороге кормить овсом и сеном и поить ключевою водой? Не зашивайте его всего. Пусть хоть морда черчит!
Я еще плохо говорил, и вместо “торчит” у меня получилось “черчит”, что всех умилило и насмешило.
Я так рыдал, что пришлось распороть рогожу и открыть морду лошади с деревянными зубами и жесткой челочкой. И потом, получив рубль на чай, обер-кондуктор в круглой барашковой шапочке и широких шароварах, напущенных на низкие сапожки, как у императора Александра III, разрешил поместить Лимончика в тесном купе второго класса, заваленном пледами и шляпными коробками, и я кормил лошадь отборным зерном и поил ключевою водою, поднося к ее торчащей из рогожи морде за неимением ведра свой суконный ботик с черной решетчатой стальной пряжкой, которую я называл на своем детском языке “заслонка”, а мама в своем сером саке с большими перламутровыми пуговицами, в шляпе с перьями сидела на полосатом диване и плакала, вынимая из муарового мешочка носовой платок и прикладывая его к покрасневшим глазам, то и дело поднимая на лоб густую черную вуаль.
Не знаю, когда именно, тогда или потом, но я со смутным беспокойством чувствовал, что и этот чистенький батистовый носовой платочек, и мокрые мамины ресницы, и ее смугловатая щека, и траурная вуаль имеют какое-то отношение к дедушке, которого мы видели в последний раз. Он стоял на пороге столовой, держась дрожащей рукой за темную портьеру, и не сводил стекленеющих глаз с моей мамы и с меня, уже одетых и готовых выйти из квартиры на лестницу. Потом, уже с улицы, я увидел его в окне: он всё время крестил нас костлявыми перстами, пока мы усаживались на извозчика и устраивали у моих ног зашитого в рогожу Лимончика.
После изнурительно медленной дороги по новороссийским степям – от восхода до заката, когда солнечный свет с непрерывной медлительностью перемещался по качающемуся на рессорах вагону-микст и заглядывал то в окошки с шерстяными занавесками, то вкось вагонного коридора, то малиново-красный, то янтарно-желтый, то ослепительно-полуденный, но всегда насыщенный особенно мелкой, сияющей вагонной пылью, а потом наступила последняя ночь, и толстая стеариновая свеча багрово горела, шатаясь в стрекочущем фонаре, и проходил контроль, щелкая щипцами, а потом наконец прелестным ранним утром поезд подошел к перрону нашего вокзала, по которому бежал очень знакомый человек в пальто и мягкой шляпе, легкий, стремительный, с бородкой, в пенсне, – это был мой папа, и тут же я очутился в тесных объятиях между ним и мамой, и мы втроем, заваленные дорожными вещами, ехали на извозчике по сухой, звонкой мостовой. Мама и папа сидели сзади, а я перед ними на откидной скамеечке, а Лимончик стоял между нами с высунутой из рогожи мордой, и папа весело, но сконфуженно захохотал, так как оказалось, что он опростоволосился: тоже сделал мне сюрприз – купил другую лошадь, которая уже ждет не дождется меня дома; папа заплатил за нее пять рублей, и она была совсем в другом роде, чем дедушкин Лимончик, – гораздо меньше, со светлой гривой, волнистым хвостом, и была не на колесиках, а на качалке, и называлась Кудлатка. Хотя они были не в масть и не в пару, но я запрягал их в опрокинутый стул, превращался в ямщика и мчался с удалыми песнями по Волге-матушке зимой – по янтарно-красному крашеному полу, жарко освещенному южным солнцем, бьющим в окна.
Две лошади!
О таком счастье я даже не мечтал. Покачавшись на Кудлатке и посидев верхом на высоком Лимончике, я ставил своих лошадей в стойло, мордами к обоям, засыпал им отборного зерна, поил их ключевою водой, а потом забирался под мамин туалетный столик, нарядно задрапированный веселеньким ситчиком, с фигурным стоячим зеркалом и всякими интересными вещицами и длинной шкатулкой из лимонного дерева, где хранились мамины длинные перчатки и маленький театральный бинокль в складывающемся футляре, и шляпные булавки с черными шариками, и разные вуали и вуалетки.
Сидя под нарядным туалетным столиком, отгороженный от всего мира просвечивающей на солнце материей, я видел изнанку столика: грубо обструганные сосновые доски и ножки, скрепленные почти черным столярным клеем, проступавшим из узких пазов, тошнотворно попахивали какой-то дохлятиной, и можно было бы сойти с ума от этого запаха, если бы не чистейшие капли сосновой смолы, сверкавшие на струганой поверхности досок, составлявших потолок этого секретного домика. Мне было жутко и вместе с тем сладко сидеть в своем уединении, рассматривая сучки и задоринки окружающего меня дерева. Весь мир в эти минуты был сокращен до крошечного пространства, в котором я был добровольно заключен.
И вдруг я услышал крик мамы:
– Почтальон!
…Я вылез из-под туалета и увидел маму, которая стояла возле окна, с ужасом глядя в перспективу странно неподвижной, как бы нарисованной улицы с одноэтажными и двухэтажными домами, крытыми черепицей или железом, с булыжной мостовой, акациями и стройным почтальоном без обычной большой сумки, а с маленькой черной сумочкой на черном поясе впереди – для телеграмм.
– Это к нам! – вскрикнула мама и побледнела. – Я знаю. Я чувствую. Я видела это сегодня во сне!..
Была еще надежда, что почтальон пройдет мимо нашего подъезда. Но он, двигаясь как заводная игрушка, в своей форменной фуражке, с черными усиками, вдруг круто повернул в наш подъезд, поднялся по ступеням нашей лестницы.
– Пронеси, Господи, – одними губами, неслышно, проговорила мама.
Была еще надежда, что почтальон позвонит в квартиру напротив. И сейчас же в передней завизжала проволока и вздрогнул колокольчик. Мама рванулась в переднюю. От ее шлейфа пролетел ветер. Потом она вернулась обратно в комнату с белой телеграммой в руке, села на стул, склонилась головой на грудь, и я увидел слёзы, которые быстро бежали по ее побледневшим щекам.