Вадим Макшеев – Разбитое зеркало (страница 31)
Ванюшку ждали долго. Когда уже было совсем отчаялись, он заявился сияющий и, проковыляв к столу, вытащил из мешка наш милый патефон.
— Пришлось на коне догонять, — сообщил он, отдышавшись. — Спасибо Антонычу — Байкала дал. Уже на муромских полях догнал. Говорю Горобчукову про собрание — не верит. Потом отступился. Переживет. А нам без патефона нельзя.
— Прячьте. Арсентий Васильевич идет, — замахала руками, глядя в окно, Тонька.
— Зачем прятать? Патефон теперь не колхозный.
Я быстро поставил пластинку. Когда Арсентий Васильевич открыл дверь, его встретил торжественный марш из «Аиды».
— Ну, архаровцы. — Он прямо-таки опешил на пороге. — Как есть арха-аровцы… Как это вы сумели, язвя вас? Да я на это самовольство такой акт составлю…
После он отошел:
— Надо бы каждого из вас на пяток трудодней оштрафовать за подрыв моего авторитета, да ладно. Я сам уже покаялся, что продал, да неудобно взадпятки, после того, как срядились. А ну, давай, Димка, заводи еще танец лебедей.
В стенгазете мы его все-таки продернули.
Зима в том году была морозная. После снегопада надолго установились ясные ветреные дни, когда режет глаза слепящим снегом и сиверок, обжигая лицо, сводит губы так, что в розвальнях даже не можешь вымолвить «тп-р-ру», чтобы выскочить на дорогу и, согревая озябшие ноги, пробежаться за трусящим рысцою заиндевелым конем. Лохматым куржаком, обещая к весне добрые озими, одело лес, сухой поземкой переметало дороги, санные полозья шли тяжело, со скрипом, как по песку.
Более половины колхозников становились на зимнюю пору возчиками: сено, солому, дрова, почту — все нужно было возить гужевым транспортом.
От самого Каргаска, где вливает в Обь торфянистую воду извилистый Васюган, до нового Игола, что стоит на краю большого непроходимого болота, откуда берет начало наша река, за много сот километров туда и обратно шла в те годы на перекладных васюганская почта. От поселка до поселка с колокольцами под дугой рысили понукаемые колхозными ямщиками мохноногие лошаденки, и дремали, завернувшись в тулупы, утомленные бесконечной дорогой сопровождавшие почту связисты. Заслышав звон колокольцев, сворачивал с дороги в снег любой обоз, а почта, не останавливаясь, шла своим путем, и только пока перепрягали лошадей, успевали сопровождающие погреть где-нибудь в конюховке окоченевшие ноги и пропустить кружку горячего чая.
Всю войну Игренька возил почту, и сейчас, на вторую послевоенную зиму Антоныч в последний раз определил его для этой же работы. Резвости в мерине осталось маловато, но сено возить было тяжелей, а лес и подавно. Поскольку Пышкин летом работал на Игреньке, то и зимой парнишку решили оставить при нем же. Нашли ему тулупишко, пимы, и стал Пышкин ездить с почтой. Закрепили ему еще и второго коня, потому что почту возили на паре: в передней кошеве ямщик, во второй — сопровождающие, которые всегда ездили по двое.
Работать на почтовых лошадях было не тяжело. За полтора часа Пышкин доезжал до Тевриза, где находилось, почтовое отделение, а уже дальше почту везли лошади из соседнего колхоза, правил которыми другой ямщик. Пышкин же своих коней распрягал и сутки ждал встречную почту. С нею ехал затем обратно, попутно забрав письма и газеты для своих деревенских.
Заслышав звон колокольцев, в контору собирались колхозники: такой уж заведен был порядок, что пакет с почтой распечатывали в конторе.
Радио у нас тогда не было — первый батарейный приемник для колхозной конторы купили лишь в сорок восьмом, и только почта регулярно, хотя и с опозданием, приносила издалека новости в наш таежный край. Еще недавно приходили сюда известия с фронта и короткие письма от тех, кого проводили в грозную годину. И бывало, что сровняло уже снегом холмик над солдатской могилой, а последний привет солдата все еще в пути, все еще везут его с военной почтой на перекладных вместе с тысячами таких же солдатских писем от живых и убитых. И, вчитываясь в торопливо написанные карандашом, бегущие строчки, облегченно вздохнет жена, воспрянет мать-старушка и пойдет по родне и соседям передавать поклоны. Станут дома крепче надеяться и опять ждать, ждать… Но бесконечной суровой нитью потянутся однообразные дни. Будут, удаляясь, скрипеть ночами полозья за застывшими окнами, будут звенеть в морозном воздухе почтовые колокольцы, но все меньше в том звоне будет надежды, все больше печали и грусти.
Однако и сейчас еще всякий раз, когда вскрывали в конторе пакет с очередной почтой, словно ненароком зашедшие сюда солдатские матери и вдовы тянулись к тоненькой пачке писем. Ведь было же, что два года во время войны не имела Горбунова весточки от сына, а в сорок пятом объявился сам Михаил из плена. Ведь вернулся же в Новом Васюгане домой солдат после двух похоронных. Ведь было же так, было… Почему же не могло случиться еще?
Немного писем приходило в нашу деревню. И Пышкин, который сам привозил почту, тоже не получал их. Хотя иногда мне казалось, что, глядя на чужие конверты, он тоже чего-то ждет. Видно, так устроен человек, что ждет и тогда, когда ждать уже нечего. Наверное, так легче жить. Зазвенят переливчатые колокольчики под дугой, и отзовется в сердце серебряный зван надеждой.
— Слышь, Николаич, а тогда вместе с детдомовцами ихние метрики присылали в колхоз? — опросил меня однажды Антоныч.
— Были какие-то документы. — Я порылся в шкафу и достал с нижней полки скоросшиватель. — Есть школьное свидетельство, характеристика. А вот свидетельство о рождении: Пышкин, Алексей Васильевич, родился в таком-то году в Ленинградской области. Район указан, село… А что?
— Може, у него там из родни кто живой остался? Отец его в первые дни на фронте погиб, а он с матерью и братишкой в своей деревне жил. В той самой, какую ты сейчас назвал. Голодовали, оказывает, шибко. Как-то его мать за продуктами в соседнюю деревню пошла и не вернулась. Померла с голоду либо еще че. Бои рядом шли, немцы близко. Парнишек обоих, раз такое, значит, дело, тетка к себе взяла. Немец стал обстрел вести, убило и тетку… — Антоныч закурил. — И братишку бомбой разорвало. На огороде, говорит, только голову да левую ручку нашли… Пятый годик парнишечке шел. Ну а старшего в детдом вакуировали…
— Да, хлебнул парень. — Я закрыл скоросшиватель. — Он мне тоже про себя как-то рассказывал, только не все.
— А знаешь че? Попытай, напиши-ка в сельский Совет. Адрест у тебя известен. Пропиши: живет, мол, у нас в колхозе присланный детдомовский парнишка, родом с вашего села. Нет ли у него кого в живых из родни? Може, кто и объявится. Веселее жить парню будет. Все-таки своя кровь. Только ему сказывать не надо. А то отпишут худо, одно расстройство.
В тот день мне было недосуг, на следующий день тоже, но на третий я все же собрался и написал. Арсентий Васильевич прочел, подписал и для верности даже придавил круглую печать. Прошел месяц, второй… Ответа не было.
Это случилось в конце марта, когда уже по-весеннему долгими днями на открытых солнцу полянах оседал снег, затвердевавший по ночам хрустящим настом. В оврагах между полями понатропили зайцы, потемневший от вытаявших шевяков и сена зимник уже проступал под конскими копытами, неокованные полозья обрезали дорогу, и сани заносило в раскаты. Зимник рушился, и скоро нашей связи с большим миром предстояло прерваться, пока по освободившемуся ото льда Васюгану не придет снизу первый почтовый катер, а вслед за ним, дымя и оглашая гудками многочисленные излучины, пришлепает старенький колесный пароход с пассажирами.
Но до половодья было ждать еще больше месяца, а в тот мартовский день Пышкин привез в контору последнюю зимнюю почту. Развернув шуршащую оберточную бумагу, я достал пачку газет и писем. Первым лежал конверт, на котором валившимися друг на друга буквами было выведено: «Пышкину Алексею Васильевичу». Письмо было из Ленинградской области, фамилия отправителя неразборчива.
— Пышкин, — позвал я. — Тебе письмо.
Он взял конверт, долго недоуменно разглядывал его и, неумело надорвав, вынул два исписанных тетрадных листка. Прочел первые строчки, и губы его задрожали.
— Откель? — спросил кто-то.
Весь напрягшись, он торопливо прочел до конца и стал перечитывать снова.
— Не иначе, родня объявилась, — Ольга Филиппова подсела рядом и положила ему руку на плечо. — Или кто из детдомовских вспомнил?
— Мама, — сказал Пышкин. Голос его осекся. — Мама меня нашла…
Что-то совсем новое было в его лице. Радостное и в то же время беспомощное.
— Что пишет-то?
— К себе зовет.
Пышкин не дождался парохода. Он уехал на буксирном катере, спускавшемся вслед за льдом к Оби и причалившем с баржей на ночлег под яр у нашей деревни. За неделю до этого Настасья, собирая парнишку в дорогу, перекроила ему Антонычеву саржевую рубаху, связала портяные носки и сшила из чего-то перелицованные брюки. Старая Корючиха подарила почти новенькую суконную кепку. Бородиниха принесла пиджак сына. Только с обувкой у мальчишки было худо — детдомовские ботинки износились, а новых достать было негде. Накануне отъезда выручила Ольга Филиппова — отдала чирки не вернувшегося с фронта брата. Всем миром снарядили Пышкина так, чтобы не совестно было ему ехать с добрыми людьми.
Катер пришел поздно вечером, а на рассвете лишь чуть проступили в клубящемся тумане берега, моторист начал заводить мотор. В деревне еще спали, провожать Пышкина пришел только Антоныч. По крутому узкому трапу парнишка взошел на баржу и повернулся лицом к деревне.