18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Фадин – Девочка на шаре (страница 27)

18

В ярости он ударил кулаком по сиденью, и мягкость подушки ещё более вывела его из себя. В спешке заведя машину, Платон тронулся было подальше от греха, но тут же затормозил и вышел на мостовую. Было бы обидно уехать, потеряв всякую надежду на новую встречу, – и потом узнать, что чёрный дар утрачен им навсегда.

Об этой утрате Платон сожалел бы впоследствии, но теперь, боясь за Ларису (ни за кого больше), он убеждал себя в готовности отдать за избавление от непрошеного таланта полжизни; не понимая физической величины этой жертвы – половины жизни – и не зная цены всякого самоотречения, он был вполне искренен. Как и любой другой начинающий влюблённый, он видел смысл существования в том только, чтобы боготворить свою избранницу; словно подросток, он хотел ходить за нею следом, не смея догнать, а если найдётся предлог, то взять за руку и смотреть в глаза; как самое малое, он хотел увидеть её сейчас, когда она выйдет из парадного, спокойно полюбоваться издали, и, не отводя взгляда, шагнуть навстречу и заговорить; он уже отрепетировал жесты и текст, и мог ещё тысячу раз повторить их, представить – и представил: плавное движение тени и скрип двери, неразличимые против света черты лица, черные туфельки на высоких шпильках, нащупывающие ступеньку, – и мягкое падение тела.

Он и застонать не успел, только жалко всхлипнул, и не успел броситься за руль и умчаться, хотя, кажется, и готов был, и на этот раз не остановился бы и не оглянулся; он опоздал, и вертикальная полоска света разрезала тёмный прямоугольник входа, показав узкую кисть руки, толкающую створку, и голубая материя осветилась неяркою лампочкой. Платон напрягся в жестоком усилии, не зная, какие порывы и помыслы ему надобно сдерживать и как заменить их неведомой энергией любви, а пока лишь стараясь отвести взгляд – и не отводя, а, напротив, жадно уставившись на Ларису. Он ждал падения и не хотел, чтобы она упала, чуть было не крикнул даже, предупреждая, но тут ему почудилось, что она и впрямь покачнулась и падает и её надо спасать; он не успел понять, происходит ли в это в действительности, но бросился к ней, чтобы поддержать, уже ощущая в груди нелепый холод и в страхе замечая, как вместе с девушкой кренятся и обрушиваются окружающие предметы. Нога, не достав до кромки тротуара, подвела его. Он успел только подумать, что не могут же они падать оба, одновременно.

Разговоры о погоде

Теперь, кажется, даже и записные материалисты верят, будто высказанные мысли не пропадают навсегда, истаяв в воздухе, а незримо витают в нашем мире или возле него, при нужде даваясь в добрые руки. Если это в самом деле так, то можно вывести, что тем более не пропадают для нас молитвы: войдя в особенно посещаемые, облюбованные прихожанами старые храмы, всякий почувствует, как за годы истовых молений настоялось там нечто особенное, словно воздух зарядился людскими ожиданиями, болью, любовью – тем, с чем идут к Богу. О таких церквах говорят: намоленные. Примерно то же можно было бы, вовсе не кощунствуя, сказать и о домах, в которых много думают, пишут и спорят, и даже о публичных читальных залах, где новый гость, прислушавшись, непременно ощутит некую замечательную ауру. Атмосфера иных библиотек кажется насыщенной найденными в чужих сочинениях, а то и новорождёнными суждениями, отчего усугубляется привлекательность всего, что только можно извлечь из выбранных книг. Там читателю странно не мешает чужое соседство: хотя чтение – дело интимное, и незнакомый человек, расположившийся на расстоянии вытянутой руки, мог бы досаждать шелестом бумаги, шуршанием пера, сдержанными покашливанием или смешками, а то и просто своим видом, всё же довольно часто оказывается, что рядом с ним читается едва ли не легче, нежели поодаль, за пустым столом, как если бы то, что видит на своих страницах он, касалось на лету, словно ветерком, и вашего ума. Существуют, конечно, и совсем другие библиотеки, такие, в которых редких откровений не ищут – и не находят; там школьники и студенты готовят, не вкладывая душу, задания либо читают чепуху и флиртуют, и воздух в них бесплоден.

Похоже, что именно в одно из таких, второго рода, заведений и попал в поисках ненужных, он считал, сведений, наш знакомый, Ника Павельев.

Никой звали его в детстве, дома, а теперь, из уважения к ранним сединам, стоило бы перейти не только к полному имени, Никите, но и к Никите Евгеньевичу; вышло же так, что в новом, чересчур тесном кругу кто – то разузнал про Нику да так и пошло, благо произносилось легче лёгкого, а отчеств здесь, в Германии, всё равно не употребляли. Фамилия его была довольно редкой, он, во всяком случае, не встречал однофамильцев, о чём говорил с некоторою гордостью: «Видите ли, – объяснял он, – это свежая фамилия. Древние предки звались, несомненно, Савельевыми, которых на Руси пруд пруди, но как лишь один из Савлов стал Павлом, так и только один из моих родичей додумался превратиться в своё время в Павельева». Эта придуманная исключительность, впрочем, не сыграла в его судьбе заметной роли – не помогла и не помешала, даже при эмиграции, для которой ему пришлось изобретать собственный, не самый законный способ: уезжай он годами позже, когда из Союза в немецкие земли потекла, уже открыто, еврейская волна, – кто знает, не пришлось ли бы ему приобретать фальшивые документы и прозываться как – то иначе для сокрытия славянских корней; тогда и уехать, и жить в чужой стране стало бы проще. Всё ж он устроился и без этого, после долгих хлопот получив вид на жительство и незначительные права вкупе с определёнными обязанностями, благодаря чему однажды и очутился в предназначенном для армейских офицеров пустом читальном зале, вслух размышляя о том, что если сегодня мало кого удивляет библиотека без читателей, то скоро не менее привычной станет библиотека без книг, вслух – потому что помешать этим мог бы разве что библиотекарю, который прятался где – то за каталожными ящиками, красный от смущения.

Сидя лицом к стеклянной стене, Павельев разглядывал супротивное здание, широкие окна которого были снаружи сплошь и навечно забраны, как жалюзи, нечастыми рейками, своим горизонтальным расположением опошлявшими идею решётки. Ничего иного – ни пейзажа, ни уличных сценок – не мог захватить глаз не только случайного посетителя за столом, но и хозяина помещения, и невольно возникал вопрос: если даже тому, здешнему служащему, ничего не показывают в окошке, то зачем ему вообще зрение? Все знают, что самый знаменитый на свете библиотекарь был слепым, – и принимают это без удивления, почти как должное, кстати, наверно, вспоминая о легендарной глухоте одного из композиторов; продолжая этот ряд, подумал Ника, неплохо было бы поискать (или вывести породу) немых эстрадных певцов. Последние, правда, не досаждали ему, так что, не задержавшись мыслью на них, бессловесных, он задумался над тем, какого же органа или члена нужно было бы лишиться поэту или хотя бы философу, чтобы достичь славы. Напрашивался ответ: головы – неверный, оттого что безголовые встречаются всем в изобилии, они известны, но не достигли бессмертия; их имена остались в наградных списках, в домовых книгах, в платёжных ведомостях – но не в памяти поколений.

Впрочем, даже будь здешний книгохранитель зрячим, это ничего не изменило бы: Павельев уже понял, что нужное сочинение придётся искать в другом месте.

Погода выдалась скверная, ливень с ветром, и Ника с удовольствием переждал бы ненастье в тёплом читальном зале, но там, как ни смешно это звучит, нечем было заняться, нечего почитать: среди тысяч слишком уж специальных, головоломных для него книг он не нашёл бы доступной; другие же дела не приходили на ум. Безлюдье помещения удручало, и он грустью вспомнил излюбленную библиотеку своих молодых лет, московскую «историчку», где, наскучив сидеть за столом и выйдя в курилку, стоило только бросить в воздух якобы случайное слово, чтобы завязалась дискуссия. «Ах, да, ещё – записочки», – вспомнилось ему следом: наука была наукой и работа – работой, но он почти всякий раз находил, кому из прекрасных незнакомок переслать по цепочке читателей, через весь зал, записку с приглашением к беседе. На его взгляд, в наше время милых девушек в мире только прибавилось, но ещё больше прибавилось прожитых им лет, и он уже не позволял себе подобных развлечений. «Не написать ли – себе?» – подумал Ника, нисколько не шутя, но отвергнув выдумку через минуту потому лишь, что не понимал, как можно послать письмо самому себе, передавая из одних рук в другие, вокруг зала – когда в том пусто.

Раз уж пересидеть непогоду не удавалось, он с обречённым видом поспешил под ветром и дождём в редакцию русской газеты, по поручению которой только что рылся в каталогах; это, собственно, было не рабочее задание, а всего лишь дружеская просьба главного редактора: тот и не мог бы ничего приказать Павельеву, который не числился в сотрудниках, а лишь изредка наведывался в офис на предмет случайных заработков, как правило – ничтожных. За нынешние поиски не причиталось вовсе ничего, но он легкомысленно уповал на светлое будущее, в котором даже и они могли бы зачесться в денежном выражении. То же, что обычно засчитывалось и теперь – или чему следовало бы засчитаться, – было делом на чужой взгляд нелепым, а то и нечестным; между тем Павельев выполнял что велели, и отвечать было не ему.