Вадим Фадин – Девочка на шаре (страница 26)
– Что здесь происходит?
Вокруг загалдели, перебивая друг друга, но постовой не слушал, а лишь выжидающе смотрел на водителя светлыми немигающими глазами.
– Почём я знаю? – устало отозвался Платон. – Там, на тротуаре, человек упал, я подумал – беда, вот и остановился.
– Я видел, можете не рассказывать. Ваши документы. И ваши, – обернулся милиционер к тому, кого ударил Платон.
– Нету с собой, – с трудом выговорил парень; он стоял согнувшись и был бледен.
– Тогда пройдёмте, – машинально пробормотал милиционер, просматривая водительские права и что – то выписывая оттуда в замусоленную записную книжку; покончив с этим, он посоветовал Платону: – Поезжайте, да живее, тут и без вас мороки хватит. Если понадобятся показания – вызовем. Ваше счастье, что я проходил здесь.
Платон не заставил себя упрашивать.
Выходило, что он, как и предвидел, не может доверять самому себе, не властен над собственными поступками и не в силах побороть желание снова и снова убеждаться в своём сомнительном могуществе – испробовать себя, как только подходящий объект оказывается под рукой. Нет, Платон не против воли сделал это, у него и сейчас не пропало желание утверждать себя многократно, и он не хотел знать и знал, что снова и снова станет делать это, а потом – казниться и праздновать победу.
Навстречу, завывая сиреной, проехала «Скорая помощь».
«Всё объяснят жарой», – подумал Платон.
Отныне он был обречён на любовь к ближнему, не смел более гневаться, посылать вслед проклятия, он… Но нет же, он снова заблуждался: последний его противник, тот, что ломился в машину, остался невредим, хотя дошло уже до рукопашной и он имел куда больше шансов быть поверженным, чем никому не мешавший инвалид. Платон постарался ударить его побольнее, сознательно метясь в живот и представляя себе, как тот упадёт, скорчившись; так оно и вышло, но – естественным, если можно так сказать, путём. «Я разучился! – ужаснулся Платон. – Что теперь делать? На ком попро… Что за мысли! Я становлюсь зверем – что делать?»
Здесь тоже висели часы с кукушкой, но не такие, как у неё дома, а современные, в пластмассовом корпусе, и птичка в них смолоду не пела. Как они здесь появились, трудно было понять, в остальной небогатой обстановке чувствовался строгий вкус, но этот предмет, очевидно, подарил какой – то хороший друг, и теперь его, предмет, и терпеть было неприятно, и выбросить нельзя.
Дверца отворилась со щелчком, кукушка молча выглянула в комнату, и Лариса, подняв на неё взгляд, подумала, что пора собираться домой, оттого что всё равно ничего не лезет в голову и бабушка не смеет лечь без неё, и лучше уж подольше погулять с Чапой и развеяться, чем без толку смотреть в тетрадь, постоянно сбиваясь на болтовню с Линой о тряпках. Хорошо было бы, придя домой, поиграть на пианино, да час уже настал тот, когда люди ложатся спать. В последнее время ей редко удавалось сесть за инструмент. Когда – то Лариса кончила музыкальную десятилетку, но дальше учиться не пошла – до отличницы ей было далеко, а быть в музыке середнячком, по её мнению, совсем никуда не годилось, – однако и теперь старалась играть ежедневно по полтора – два часа, а в выходные дни и больше, чтобы сохранить форму. Как и в школьные годы, она играла гаммы и упражнения, непременно – этюды и Баха, и подруги удивлялись, почему не слышат от неё любимых ими – и ею – джазовых вещей.
Теперь, в сессию, времени на фортепиано не оставалось, и Лариса с грустью думала, что скоро так будет всегда – едва только она начнёт работать. Мало – помалу она осознавала детскую ошибку, и если бы кто – нибудь спросил её, она теперь убеждённо сказала бы, что предпочла бы слыть пусть и посредственностью, но – в любимом деле.
Сейчас она вспомнила о музыке из – за часов: к своим она за всю жизнь не смогла привыкнуть настолько, чтобы не замечать вовсе, и всякий раз переставала играть, как только слышалось кукование. Немую птичку Лины она не замечала, и лишь сегодня её раздражила распахнувшаяся дверца, заставившая оторваться, вздрогнув, от чтения, словно она читала недозволенное, а кукушка подглядела. «Живые птицы не подсматривали бы, – подумала Лариса. – И отчего бы нам не заниматься в саду или у речки, чтобы ещё и кузнечики стрекотали над ухом?»
– Всё время думаю о чепухе, – пожаловалась она. – Смотрю в конспект, а думаю о кино, о парикмахерской, о кузнечиках в траве. Я, когда играю на рояле, если и думаю о постороннем, то всё ж о другом.
– О другом думать неприлично, – засмеялась Лина. – И вредно.
– Скажи, бывает с тобою, будто ты чувствуешь, что кто – то вдруг вспомнил о тебе?
– В этот момент, говорят, икается или уши горят.
– У меня сию минуту как раз такое ощущение, будто кто – то думает обо мне и даже напряжённо вспоминает внешность: как будто меня ощупывает слепой.
– А этого слепого ты не можешь представить?
– Но он же слепой! Нет, я себя вижу, со стороны, будто его… нет, не глазами же.
– Без лоскутка или всё же в белье? – насмешливо поинтересовалась Лина.
– Вот в этой одежде, как есть, – серьёзно ответила Лариса.
– По – моему, ты переучилась.
– Просто, наверно, очень хочется, чтобы обо мне думали, а то ведь – некому: отец далеко, бабушка – тоже, в своем особенном мире, только вот собака ждёт хозяйку, не дождётся.
– Говорят, собачья преданность портит человека.
– Тем, что открывает глаза на отношения между людьми.
– Одно время Жора бегал за тобой, как собачонка – и не он один. Грех жаловаться.
Но Жора или кто другой – это было слишком конкретно, о таком слишком легко было говорить, и сказанное представлялось, из – за своей ясности, излишним; то же, чего ждала она, не могло быть ни писано в письме, ни сказано в речи, разве что – сквозить между строк и быть понятным не каждому или вовсе никому из знакомых ей людей, в том числе – и нынешнему шофёру.
Похоже было, что Платон вправду, разучившись летать, шлёпнулся на землю – пусть и не в грязь, но это уже всё равно было, он возвращался в пеший, в рядовой строй с единственным разрешённым или физически возможным направлением зрения: снизу вверх. Лёжа, он мог спокойно вспоминать события минувшего дня; ничто не смело и не должно было тревожить его.
Но нет, он ещё сомневался в освобождении: могло статься, что его власть распространялась не на любого (есть же люди, стойкие перед гипнозом) или что употребить её он мог лишь при определённых условиях. Он ничего не имел против тех, кто вытаскивал его из машины, а лишь боялся их: понимал, что люди сгоряча ошиблись и, ударяя ногами, не хотел причинить им настоящего зла, а лишь – защититься и удрать. Тогда и его, Платона, друзьям ничего не грозило (он не вспомнил, как споткнулся Гоша), и девушка, которую он сейчас ждал, была в безопасности.
Ждал он, быть может, напрасно. За час, проведённый им у подъезда, дверь вообще не открывалась, и Платон начал уже думать, что она заколочена, а жильцы пользуются черным ходом; ворота во двор находились вне поля зрения, он раньше не догадался следить и за ними и вполне мог упустить Ларису. Он с усмешкой подумал, что, в придачу к уже обретённой способности повергать, ему сейчас очень бы пригодилось умение видеть сквозь стены; проявись ещё и такой дар, Платон уже не удивился бы. Быть может, он обладал и другим каким – нибудь, не менее сказочным свойством, не ведая того; все их, какие только могли теперь прийти в голову, следовало проверить, в первую очередь, опять – таки, – то, уже известное: просто необходимо было узнать, сохранилась ли его сила или же вышло так, что кто дал, тот и взял. Кошки и собаки не годились для проверки, только – люди, и невозможно было избавиться от желания на долю секунды вообразить падение первого попавшегося прохожего. Пока ещё сопротивляясь, Платон понимал, что всё равно воспользуется тем исключительным, что имеет, как уже пользовался без надобности. Он изо всех сил старался не замечать движения пешеходов, сосредоточив всё внимание на подъезде, да и то сощурил глаза так, чтобы лишь заметить полоску света, когда дверь начнёт открываться; едва увидев кого – нибудь в проёме, следовало зажмуриться или отвернуться; как при этом узнать Ларису, он не понимал, но особенно не беспокоился из – за этого, надеясь, что и в полной темноте угадает её присутствие, как это получается у близких людей – по звуку шагов, едва ли не по дыханию. По дыханию, по аромату – глупо, он же сидел в железной коробке, но – по стуку каблучков (он помнил!), по тому, как, увлечённое вперёд движением воздуха, в щели открывающейся створки колыхнётся голубое полотнище, по необычному изгибу руки, которую увидит прежде, чем тело, – он должен был узнать её, как узнают друг друга влюблённые: не видя, не слыша – сквозь стены. Сказав про себя «влюблённые», он удивился наивному слову, но не отверг его. Прежде не склонный к сантиментам, более – любивший позу циника, в которую не всегда умел стать, он вдруг захотел влюблённости, а, возможно, и влюбился уже. Даже и в самые острые моменты нынешнего дня – и когда упал Василий, и когда назревала скорая расправа с ним самим – он не переставал думать о Ларисе. Она и сейчас стояла перед глазами Платона, словно репетировала выход: шла навстречу, разбрасывая ослепительными ногами тяжёлые полы, и махала ему гибкой рукою. Она была так омыта солнцем, что взгляд различал и каждый шовчик кофточки, и каждую морщинку в уголках прищуренных на ярком свету глаз; теперь, вечером, Платон ждал увидеть, скорее всего, лишь силуэт – и ещё, наверно, то, как скупая лампочка высветит голубизну ткани, а потом женская фигура двинется вперёд из светлого проема – и упадёт на тёплый асфальт.