реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Бочков – Соль памяти (страница 2)

18

Он поднялся. Подошёл к окну, провёл пальцем по стеклу. Палец оставил полосу на слое соли, и в эту полосу пробился свет – жёлтый, тяжёлый, полуденный.

– Я не умею врать, – сказал он.

– Научись. Ради неё.

Она отставила кружку. Вода в ней колыхнулась, и снова собралась корка, белая, тонкая, как паутина.

– Я не доживу до завтра, – сказала женщина. Это было не вопросом. Она смотрела в потолок, и веки её опускались. – Отнеси её к воде. Пусть посмотрит. Запомнит.

– Там не на что смотреть.

– Пусть посмотрит, – повторила она. – Пусть запомнит, что было. Может, когда-нибудь… – она запнулась, сглотнула. Горло двигалось, но слюны не было. – Может, когда-нибудь она расскажет другим, что здесь было море.

Ильяс стоял у окна, не оборачиваясь. Слышал её дыхание – частое, неровное, с каждым выдохом всё тише. Потом услышал, как она вздохнула последний раз, и больше не вздохнула.

Он не обернулся. Стоял, глядя на полосу света на стекле, и ждал. Ждал, пока тишина станет полной, пока воздух в комнате перестанет двигаться, пока соль на подоконнике не перестанет осыпаться от вибрации шагов.

Потом повернулся.

Она лежала с открытыми глазами, и соль уже начала затягивать уголки губ, белая, как иней.

Он закрыл ей глаза. Ладонью провёл по лицу, счищая соль, но она была везде, въелась в кожу, в морщины, и стирать её было бесполезно. Он накрыл её простынёй – старой, дырявой, пахнущей солью и потом – и вышел.

Айша сидела на крыльце, обхватив колени. Солнце стояло в зените, и тень от дома была короткой, чёрной, лежала у самых ступенек, как яма.

– Мама? – спросила девочка, не поднимая головы.

Ильяс сел рядом. Долго молчал. Потом сказал:

– Она уснула.

Айша кивнула. Не спросила, проснётся ли. Молчала, глядя на пустыню, на соль, на остов баржи вдалеке, на чаек, которые сидели на камнях неподвижно, как изваяния.

– Деда, – сказала она. – Пойдём к воде. Я хочу посмотреть.

Он посмотрел на её профиль – острый, детский, с выступающими скулами и впалыми щеками. В её глазах не было слёз. Глаза были сухие, внимательные, как у старого человека, который уже всё понял и больше не ждёт чуда.

– Пойдём, – сказал он.

Они пошли к пирсу. Не спеша. В руке у Айши была пустая банка из-под консервов – она взяла её с крыльца, когда вставала, и теперь несла перед собой, как чашу. Ильяс не спросил зачем.

У воды она остановилась, опустилась на корточки, сняла с поверхности корку соли, бросила её в сторону. Потом зачерпнула банкой воду, поднесла к глазам, посмотрела на свет. Вода была мутной, зелёной, с чёрными частицами ила на дне. Она держала банку долго, пока вода не успокоилась, пока на поверхности снова не начала собираться корка.

Потом поставила банку на землю. Выпрямилась. Посмотрела на горизонт, где когда-то была вода, а теперь была только соль, белая, слепящая, уходящая до самого края, где небо смыкалось с землёй в серой дымке.

– Деда, – сказала она. – Я запомню.

Он стоял рядом, молчал. Ветер дул с востока, и соль оседала на лице, на руках, на одежде. Чайки не кричали. Вода в ведре, которое он оставил на пирсе, стояла неподвижно, покрываясь белой коркой, которая с каждым часом становилась толще.

Айша взяла его за руку. Ладонь её была сухой, горячей, и пальцы сжимали его пальцы крепко, как будто она боялась, что он тоже исчезнет, как море, как мать, как всё, что было до этого дня.

– Пойдём, деда.

Они пошли обратно, не оглядываясь. Солнце клонилось к западу, и тени удлинялись, тянулись к воде, которой больше не было. В банке, которую Айша оставила у воды, соль собиралась на поверхности, затягивая жижу тонкой белой плёнкой, гладкой, как кожа.

Чайки ждали.

Голодные электростанции

В последний раз свет погас в среду. В городе это знали, потому что кто-то ещё считал дни. По вторникам привозили хлеб, если привозили вообще. По четвергам работала водонапорная башня, если работала. Но среду запомнили не по расписанию, а потому что тьма пришла не ночью, как обычно, а в четыре часа дня, когда солнце ещё стояло над крышами, и люди думали, что это просто авария, что сейчас включат резерв, что кто-то наверху знает, что делать.

Никто не знал.

Наталья жила на двадцать третьем этаже. В доме было двадцать пять. Лифты остановились три недели назад, и теперь каждый выход на улицу был экспедицией: двадцать три пролёта вниз по лестнице, где в темноте можно было сломать шею, и двадцать три пролёта вверх, с грузом, если повезло найти груз. Она спускалась редко. Раз в три дня, когда вода в ванной, набранная в последний раз, когда башня ещё работала, становилась тяжёлой, мутной, и пить её можно было только кипячёной, а кипятить было не на чем, потому что газ отключили ещё раньше, чем свет.

В день, когда свет погас окончательно, она сидела на кухне с сыном. Паше было семь. Он сидел на полу, обхватив колени, и смотрел на окно. За окном был город. Серый, низкий, с трубами, которые больше не дымили, и с крышами, на которых уже неделю лежал снег, потому что тепло перестали давать ещё в прошлом месяце, а отопление было центральным, и без электричества насосы не работали.

– Мам, – сказал Паша, когда лампочка над головой дёрнулась в последний раз – вспыхнула ярко, на секунду, и погасла. – А когда дадут?

– Скоро, – сказала она. – Наверное.

Он не поверил. Она это видела по его глазам. Дети перестают верить быстро, когда правда приходит каждый день в виде пустого холодильника, холодных батарей и тишины в коридоре, где раньше гудели лифты.

Она встала, подошла к окну. Город был серым, но не чёрным. Где-то далеко, на окраине, ещё горели окна – там, где были дизельные генераторы у тех, кто успел их купить, пока были деньги. Или у тех, у кого были связи. У неё не было ни того, ни другого. Муж ушёл в октябре. Сказал, что идёт за хлебом, и не вернулся. Она не искала. Знала, что искать бесполезно, и знала, что, если он жив, он не вернётся, потому что возвращаться не к чему.

– Мам, я хочу есть.

Она открыла холодильник. Внутри было темно и холодно, но не так, как снаружи – холодно от того, что морозилка давно растаяла, и вода, которая была в ней, стекла на пол, и теперь там стояла лужа, пахнущая гнилью. На полке лежала половина буханки хлеба. Чёрствого, с зелёными пятнами плесени на корке. Она отрезала кусок, поменьше, счистила плесень ножом. Отдала сыну.

– А ты? – спросил он, глядя на хлеб.

– Я не хочу.

Он взял, откусил, медленно, маленькими кусочками, как будто хотел растянуть еду на весь день.

Она села напротив, смотрела, как он жуёт, как двигаются его челюсти, как он облизывает губы, когда крошка падает на колени. Она думала о том, сколько ещё продержится этот хлеб. Потом о том, что будет, когда хлеб кончится. Потом о том, что будет, когда вода в ванной кончится. Потом перестала думать, потому что думать было не о чем.

– Мам, – сказал Паша, доев. – А почему мы не уйдём?

– Куда?

– Туда, где есть свет. Где все ушли.

Она слышала про это. Люди уходили из города. Кто пешком, кто на машинах, если оставался бензин. Говорили, что на юге тепло, что там есть вода, что там работают электростанции на угле, и угля хватит на годы. Говорили, что там кормят. Говорили, что туда пускают не всех.

– Потому что я не знаю дороги, – сказала она. – Потому что там может быть ещё хуже.

Он помолчал. Потом спросил:

– А хуже, чем здесь, может быть?

Она не ответила.

В коридоре кто-то закричал. Не крик – вой, долгий, тянущийся, как сирена, которая заводится и не может остановиться. Наталья встала, подошла к двери, прислушалась. Вой шёл сверху. С двадцать четвёртого, может, с двадцать пятого. Там жила старуха, которую звали тётя Галя. У неё была деменция, и иногда она забывала, где находится, и кричала, пока кто-нибудь не приходил и не успокаивал. Но сейчас никто не приходил. Соседи разъехались, кто куда, а те, кто остался, сидели по квартирам и боялись выходить, потому что в темноте можно было встретить не соседа, а того, кто придёт за хлебом.

– Мам, – Паша стоял в дверях кухни, держась за косяк. – Мам, это тётя Галя?

– Да.

– Ей страшно.

– Я знаю.

– А мы не поможем?

Она посмотрела на сына. Он был маленьким, худым, с большими глазами, которые в темноте казались чёрными. Он смотрел на неё, и в его взгляде было что-то, чего она не могла вынести – надежда, что мама всё может, что мама знает, как сделать так, чтобы всё стало хорошо.

– Сиди здесь, – сказала она. – Я сейчас.

Она вышла в коридор. Там было темно, только подъездное окно в торце давало серый свет, падающий на лестницу косыми полосами. Она пошла вверх. Ступеньки были скользкими, кто-то пролил воду, и она замёрзла, и теперь на каждой ступеньке лежала тонкая корка льда. Она держалась за перила, считала этажи. Двадцать четвёртый. Дверь в квартиру тёти Гали была открыта. Внутри было темно, и пахло мочой и чем-то кислым, как от старого тряпья.

– Тётя Галя, – позвала она. – Тётя Галя, это Наташа с двадцать третьего. Вы здесь?

Вой прекратился. Тишина была плотной, тяжёлой. Потом из глубины квартиры донёсся шорох, шаги, и в дверном проёме появилась фигура. Маленькая, сгорбленная, в платке, съехавшем на глаза. Старуха смотрела на неё, и её губы шевелились, как будто она хотела что-то сказать, но не могла.

– Гася? – спросила она. – Гася, это ты?

Гася была её дочь. Уехала в августе, когда ещё ходили поезда. Сказала, что вернётся через неделю. Не вернулась.