Вадим Агарев – Совок-17 (страница 28)
– Пиши, Виктор! – произнёс я тише. – А то потом за тебя другие напишут. И, как водится, напишут неразборчиво. И как знать, может, намного больше напишут, чем на самом деле за тобой числится! Не верю я, что тебе это всё равно! Так что ты пиши давай, а я тебе мешать не буду. Вернусь сюда через час…
Я поднялся, постучал в дверь и, дождавшись продольного, вышел.
В коридоре было одновременно прохладно и душно. Зябкость в неволе, она не столько от малого градуса бывает, сколько от самого тюремного воздуха и устройства жизни. Вроде и стены сухие, и даже лампочка, забранная железной сеткой, тусклой желтизной светится. А всё равно ощущение такое, будто стоишь босиком на мокром цементном полу.
Дубак с красными продольными лычками на зелёных погонах уныло маячил по продолу. Время от времени заглядывая в «волчки» железных дверей. Потом он подошел ближе.
– Ну что, разговорился твой жулик?
– Посмотрим… – теперь уже я неопределённо пожал плечами.
– Оставить его тебе или в «хату» поднять?
– Оставь. Пока на час, а там видно будет. Пойду на улицу, подышу пока. Ты всё же поглядывай за ним! – кивнул я на железную дверь камеры, за которой остался Шабашов.
– Не задурит? Так-то, вроде бы спокойный он…
– Не должен… – пожал я плечами. – Нет, не думаю. У него сейчас голова другим занята.
Надзиратель равнодушно пожал плечами. Ему на самом деле было безразлично. Вскроется ли сиделец или сожрёт оставленную ему бумагу, напишет или не напишет признательные показания. Дежурному дубаку это всё едино. У него совсем другие приоритеты.
Я вышел во двор и какое-то время постоял у стены вахты. Небо висело низко. Оно, как и тюрьма, тоже было серым. Как застиранное до блёклости казённое одеяло. Я размял шею, провёл ладонью по лицу и впервые за день почувствовал, как устал за эти дни. Ощутил внутри груди тяжёлую и вязкую усталость.
В голове лениво протянулась мысль, что самая поганая часть нашей работы, это не задержания. Не трупы безвинно убиенных людей и даже не задушевные разговоры с такими зверями, как Витя. Хуже всего на душе бывает, когда ты отчетливо понимаешь, что из-за издержек системы гибнут простые люди. Минут через сорок я вернулся в корпус. Фланирующий от двери к двери всё тот же продольный остановился рядом.
– Пишет. Долго уже. Все время пишет, не прерывается даже!
– Это хорошо! – удовлетворённо кивнул я.
– Чего ж тут хорошего? – искренне не понял меня зелёный старшина-тюремщик. – Тебе же самому из-за этого работы больше! Он написал и в «хату» на свой шконарь спать пойдёт! А тебе, оперу, пока он харю давить будет и пайку жрать, потом бегать и всю эту его писанину проверять!
Я не стал объяснять дубаку разницу между оперативно-следственной службой и охранной тюремных сидельцев. Во-первых, лень, а во-вторых, тюрьма, это не то место, где уместно бесплатное обучение. Хотя всякая бумага здесь всегда в цене. Только ценится она по двум разным признакам. По одной бумажке можно кого-то определить в лагерь, а другой уместно лишь подтереться. Всё прочее – барство, суета и тлен….
Когда меня снова запустили в камеру, перед Шабашовым лежала уже не пара листков, как я ожидал, а полдесятка. Исписанных. Некоторые из них были густо исчерканы с обеих сторон. В одном месте бумага была надорвана кончиком ручки. Писал злодей, видимо, находясь не самом спокойном состоянии души.
Сам Витя сидел, как истукан. Неподвижно. Лицо его было пустее прежнего пустого. Не усталое, не жалкое, не злое. Именно, что пустое. Как у человека, который вытащил из себя всё то, что прежде прятал не только от посторонних людей, но и от себя. И вот теперь сидит он над этим сокровенным, не зная, стало ли ему легче. Или же, наоборот, стало хуже, чем было.
Я сел напротив, взял верхний лист и начал читать.
Почерк был обычный шабашовский. Нажим сильный, буквы неровные, слова местами сбившиеся в кучу. Но главное было не в почерке. Главное было в содержании.
Райцентр соседней области. Автостанция у рынка. Долгий отстой из-за поломки. Мальчишка лет десяти или одиннадцати, крутился у буфета. Дальше Шабашов писал скупо, но достаточно, чтобы понять, что он и в этом эпизоде не фантазирует.
Затем другой город. Кирпичный завод на окраине. Лесополоса за складом. Там, по его словам, «не получилось». Мальчишка вырвался, убежал к дороге к жилым домам. А Витя не стал шуметь и ушел ни с чем. Это «не получилось» было даже ценнее иной гладкой признанки. Придумщик обычно любит законченные картины. Настоящая память о реальных событиях чаще изобилует торчащими из неё обломками. Порой несуразными.
Третье место – автостанция другого райцентра, куда его ПАЗ ходил дважды в неделю. Ночёвка. Потом утренний рейс обратно. Ориентиры он давал своеобразно. Чаще это были не улицы, не дома и не какие-то официальные названия. А «за старым складом», «у колонки», «переход через пути», «гаражи за хлебозаводом». То есть так, как живёт и видит окружающий его пейзаж неместный шоферюга. А живёт он чаще не официальными адресами, а теми местами, где можно поставить машину, где взять кипяток, где купить пирожок и куда отойти, чтобы справить нужду.
На четвёртом листе пошли обрывки. Какие-то попытки, мальчишки, которых он «только смотрел». Автостанции и автовокзалы, где «думал, но не пошёл». Тут уже требовалась проверка. Половина могла оказаться правдой, половина – обманом. А часть – тем самым, далёким от реальности мусором, который человек вытягивает из себя, когда хочет то ли признаться, то ли откупиться от переживаний в собственной голове.
– Всё? – не поднимая глаз, спросил я.
– Что вспомнил… – глухо отозвался он.
– Вспомнил или просто написал, чтобы я отвязался?
– Написал, что было.
Я просмотрел листы ещё раз. Для полноценной оперской радости оснований там было недостаточно. Разумеется, это не полноценный и оформленный протокол допроса подозреваемого с его признательными показаниями. А стало быть, не подарок какому-нибудь важняку из генпрокуратуры Союза. Это была черновая дорожная карта. Рабочая. Дорожная карта нормального советского маньяка. Кривая, грязная и местами рваная по времени и по событиям. Но карта.
А наличие такого «дано» в нашей работе иногда дороже красочно изложенного признания.
– Хорошо, – произнёс я и стал складывать листы в папку.
Шабашов следил за моими руками тяжёлым взглядом.
– Ты теперь поедешь по всем этим местам?
– А как ты думал?! – без веселья и азарта пожал я плечами. – Не я, так кто-то другой поедет.
Он опустил глаза.
– Всё равно меня расстреляют.
Не спросил. Будто проверяя на мне эту невесёлую для себя аксиому, произнёс Шабашов.
– Это ты и без меня знаешь. Хотя, если тебя дураком признают, то отправят на принудительное лечение. В Казань, скорее всего. Но как по мне, так лучше уж в расстрельный коридор, чем на улицу Волкова! – глядя в глаза Вити, вполне искренне признался я.
– Тогда какая разница? – взгляд его бесцветных глаз неожиданно оказался пронзительным. – Зачем тогда всё это? – мотнул он подбородком на лежащую на столе папку с его каракулями.
– Для тебя, может, уже и небольшая. А для других есть. Мы же на эту тему с тобой уже говорили! – разглядывая Виктора с интересом сугубо прикладного свойства, терпеливо напомнил я ему. – И потом, я на самом деле так думаю, что тебе это тоже нужно!
Шабашов криво усмехнулся, но прежнего злого цинизма в этой усмешке не было.
– Добрый ты, мент… – насмешливо сощурился он.
– Нет, Витя, тут ты крепко ошибаешься! Я не добрый. Да ты это и сам давно уже понял… – в отличие от него, мне в свою очередь, усмехаться не хотелось. – Я, Витя, стараюсь быть не злым там, где это возможно. По возможности, Витя, по возможности…
Он промолчал.
– Значит так. Если ещё что-то вспомнишь, пиши. Или через местную администрацию меня позови. Кума здешнего я на этот счет предупрежу. И да, ты может, хочешь чего? Пожрать там чего или из разрешенного барахла что-нибудь принести? – неожиданно для самого себя спросил я Шабашова. – Ты говори, я принесу!
– Не надо ничего! – покачал он головой, – Всё необходимое мне мать еще тогда принесла.
– Как знаешь! – легко согласился я. – Тогда завтра, когда следак к тебе придёт, ты уж, пожалуйста, хвостом не крути. Очень я надеюсь, Витя, что всё здесь изложенное, – я накрыл ладонью папку с шабашовской писаниной. – Что всё это ты написал не от балды и не ради глупой шутки! Чтобы на последок лишний раз ментов впустую погонять.
Он чуть заметно кивнул. Потом спросил уже тише:
– Мать из гадюшника заберёшь?
Я посмотрел на него. Вот он, последний и, быть может, единственный человеческий признак в этом звере. Не раскаяние, не жалость к убиенным. И даже не страх перед судом. Его мать. Маленькая и слишком рано состарившаяся для своих лет. Со следом от верёвки на шее и с враждебным бараком за спиной.
– Заберу, не переживай. Сказал же уже тебе! Этот вопрос я бы и без твоих признаний порешал! Уже порешал…
Благодарности в его взгляде не было. Впрочем, мне её и не надо. Благодарность от такого злыдня – штука не шибко приятная и липкая. В самом плохом смысле этого слова.
Я поднялся из-за стола и постучал в дверь.
Обратно в прокуратуру я ехал уже не с давешними эфемерными догадками. С которыми и заявился в СИЗО. Сейчас в моей папке лежало бумажное подтверждение того, что кровавая деятельность Шабашова местный счетом не ограничивается. Для прокурора, а, тем более, для суда, витины каракули пока еще филькина грамота и не более того. Но для нормального опера и даже для следака прокуратуры, это вполне рабочая фактура.