Вадим Агарев – Совок-17 (страница 18)
– Ты, Корнеев, на меня буркалы свои не выпучивай! – обиженно нахмурился товарищ Колычев, правильно оценив мой взгляд, – Ты делай, что хочешь, но, чтобы он по всем трём эпизодам собственноручно признался! Прямо сейчас езжай в СИЗО, а я тебя здесь буду ждать! До упора. Не знаю я, почему и каким образом, но чувствую, что у тебя получится! А по-другому он замкнётся и в отказ пойдёт! Меня, Корнеев, моя интуиция редко, когда подводит!
На вахте изолятора меня не мурыжили долго. В помещение для допросов Шабашова ввели заметно просевшего духом. Лицо у него казалось неживым, взгляд был тусклый. Тюрьма, она на то и тюрьма. Тем более, что всем здешним постояльцам доподлинно известно, что тюрьма эта является исполнительской. В том смысле, что в одном из здешних дальних коридоров Особого корпуса, отдельным пациентам время от времени мажут лоб зелёным бриллиантином.
Думаю, что и Вите данная пикантная особенность его нынешнего приюта тоже известна. Особенно, с учетом его не самых радужных перспектив по этому поводу. В любом случае, выглядел Шабашов плохо. Сел он напротив, понуро опустив глаза.
– Твоя мать вчера вечером пыталась повеситься, – сказал я ему ровным голосом, как о чем-то обыденном. – Соседи случайно заметили и вытащили её из петли. Сейчас в больнице лежит.
Шабашов сперва даже не шевельнулся. Потом поднял голову.
– Врёшь…
– Нет, Витя, не вру… – покачал я головой. – Два дня её на больничке подержат, а потом выпишут! Как думаешь, сколько она еще продержится, пока снова в петлю не залезет? Ты же, Витя, своих соседей лучше меня знаешь! Сожрут они её! И мать свою ты тоже знаешь! А еще, Витя, ты хорошо знаешь, почему она в петлю полезла!
Я видел, как в Шабашова входит сказанное мною. Медленно, но входит. Он смотрел на меня с такой жгучей ненавистью, будто это я вчера выбил табуретку из-под ног его матери.
– Это из-за тебя она в петлю полезла, Витя! – повторил я тихо и безо всякого выражения.
Он молчал. И продолжал смотреть мне в глаза.
– Весь ваш барак уже шепчется и ядом исходит! – продолжил я. – За детьми, говорят, теперь в четыре глаза смотреть надо. Мать изувера, мол. Вот она и не выдержала. А ты тут сидишь и молчишь, Витя… Страдальца из себя строишь. А твоя родная мать, Витя…
– Замолчи… – просипел он.
– Экспертизы всё равно все эти три убийства воедино свяжут, Витя! И на тебе они повиснут! – медленно и всё так же негромко сверлил я мозг Шабашова, – Ты же сиженный, Витя, и понимание имеешь, что соскочить тебе с этой сковородки уже не удастся!
– Чего тебе от меня надо, мент? – прерывисто перхая, в два приёма прохрипел он. – Ты же чего-то от меня хочешь?
– Я, Витя, договориться с тобой хочу! – откинулся я спиной и затылком на колючую «шубу» стены. – Ты мне во всех трёх эпизодах расклад даёшь, а я твою мать из барака в другое место вывезу и спрячу! Пусть хоть остаток жизни поживёт спокойно. Она же не ты, Витя, ей-то до срока помирать вроде бы не за что?!
Шабашов наряжено и очень тяжело молчал. Глаза его, ничего не видя перед собой, метались, как бешеные мухи. По малиново-красному лицу текли крупные капли пота. Дышал он так, будто на каждом плече его было по мешку с мокрым песком.
– Открою тебе секрет, Витя, – не давая времени на долгие раздумья, продолжил я, – Ты еще года два, но по-любому проживёшь! Сначала следствие и долгие психиатрические экспертизы на несколько месяцев растянутся. Потом суд. А там, Витя, ты будешь до усёру кассачки писать. И во все судебные и советские инстанции их слать станешь. И слёзные прошения насчет помиловки. И ото всюду тебе будут терпеливо и долго отвечать. Строго по закону. Так что не бзди, Витя, года два ты еще проживёшь! Конец, он всё равно будет один, но мать! Твоя мать, Витя…
Шабашов молчал. Стиснув челюсти, он глухо мычал, как от невыносимой зубной боли. Глаза его невидяще буравили противоположную стену.
– Ну, что, Витя? – вкрадчиво произнёс я, – Пожалеешь мамку? Или хрен на неё? Пусть она опять в петлю лезет? А ведь в следующий раз, Витя, она прежней промашки не допустит и дверь запрёт! И тогда ей уже никто не помешает! Ну что, сука, будешь признанку писать?
– Твари! – взвыл Шабашов, выбираясь из ступора, – Как же я вас всех ненавижу! – затрясся он в бессильных рыданиях.
Достав из папки два листа бумаги, я положил их на стол, а сверху бросил авторучку. Всё, спёкся Витя. Теперь он уже никуда не денется. Прав был товарищ Колычев. Н-да…
Глава 10
Прав был товарищ Колычев. Н-да…
Минуты две Шабашов ещё сидел, сгорбившись над столом, и дышал так, будто его не разговором, а мешками с углём придавило. Потом всё же взял ручку и уткнулся в бумагу. Писал он, как и жил, мерзко. Не по почерку даже – почерк у него был обычный, с деревенской старательностью и лагерной кривизной, – а по самой внутренней манере. Где надо было сказать прямо, он мялся. Где следовало подробно, норовил отделаться полунамёком. Где можно было обойтись одной фразой, вдруг начинал вертеться вокруг пустяка, словно надеялся за лишними словами спрятать главное.
Я дал ему исписать первый лист почти до конца, потом забрал и пробежал глазами.
– Это что у тебя, Витя? – спросил я без выраженной злости, но и без ласки. – Ты кому всё это написал? Редактору газеты «Пионерская правда»? Здесь у тебя про первого пацана полстраницы соплей, а про второго и вовсе три с половиной фразы. Ты чего, думаешь, я сам потом всю твою гадость за тебя домысливать буду?
Упырь поднял на меня тяжёлый, уже совсем не волчий, а какой-то полудохлый взгляд.
– Я… не всё помню… – тяжело выдохнул он.
– Брось, Витя! – оборвал его я. – Только что ты всё помнил! И июнь помнил, и август, и где именно это было, ты тоже помнил. Значит, память твоя на месте. Просто ты, сука, всё ещё экономишь на откровенности. Не выйдет, Витя! Пиши заново. Не для себя. Для меня. А я потом из этого уже следственным людям понятную вещь сделаю.
Он проглотил всë это молча. Только острый кадык у него несколько раз дёрнулся.
– Дальше, – я ткнул пальцем в бумагу. – Вот тут про больницу надо подробнее. Откуда вышел. Куда потом пошёл. Зачем там вообще оказался. А здесь укажи детальнее про лесной массив за туалетом. Не просто «подошёл», а как подошёл. Не «схватил», а как схватил. За какую часть тела! Ты же не первый год живёшь, Витя, ты же у нас мужчина сиженный! И потому прекрасно знаешь, что в таких делах детали гораздо важнее общих слов.
Шабашов опять понуро кивнул и начал излагать со второго листа. Я сел напротив, откинулся на игольчатую «шубу» стены и стал ждать. Камера для допросов была маленькая, замызганно-казённая и до отвращения унылая. Стол, табурет и стул, намертво вбетонированные в пол. Стена, окрашенная той самой скучно-серой масляной краской. Которая одинаково годится как для тюрем, так и для больниц соцреализма. И для всех прочих богоугодных заведений, где советский человек должен быстро понять, что ничего хорошего для него там не приготовлено. В этой комнате не хватало только мух. Видимо, в неволе им было некомфортно. А потому за всех летающих насекомых здесь отдувались я и злодей Шабашов. Упырь Витя потел, дёргался, то и дело облизывал губы. И писал, писал, писал.
Второй лист у него получился уже лучше. Теперь он, преодолев свою внутреннюю осторожность, начал наконец-то собирать свои буквы в кучу связно и по существу. Августовского мальчишку он расписал вязко, мерзко, но довольно внятно. Как заметил. Как заговорил. Чем заманил. Куда повёл. Откуда и как потом уходил. Я заставил его ещё отдельно вписать время, одежду и то, как именно он потом добирался назад. В первом случае он отправился в родное авто-транспортное предприятие, а во второй раз сразу поехал домой. Общественным транспортом. Я заставлял Шабашова вспоминать все незначительные, как ему казалось, мелочи. Потому, что когда человека уже прорвало, надо брать из его памяти всё. Потом он опять соберётся, слипнется в единый осклизлый ком, как магазинные пельмени. И начнёт осторожничать. А сейчас – нет. Сейчас он еще какое-то время будет истекать откровенностью.
С нынешним малолетним Бауновым у Виктора всё пошло ещё легче. Этот эпизод был свежий, не засыпанный пылью времени. Тут он вообще разошелся и разогнался настолько, что я сам его оборвал.
– Всё, Витя! – остановил я Шабашова. – Не надо мне здесь столько лишней живописи. Достаточно! Главное ты уже указал.
Он уронил ручку и закрыл глаза.
– Дай воды! – пробормотал он сипло.
Я постучал в дверь. Продольный, открыв дверь на длину ограничительной цепи и не переступая порога камеры, вопросительно уставился на меня.
– Воды, пожалуйста, принеси! – попросил я его.
Тот молча кивнул. И через две-три минуты принёс воду в покоцанной алюминиевой кружке. Шабашов выпил её жадно, ухватив кругаль двумя руками. Как больной во время лихорадки. Я в это время ещё раз перечитал всё, что он нацарапал. Да, разумеется, это была никакая не «явка с повинной». О которой в своём утреннем прокурорском вдохновении с какого-то перепоя вдруг возмечтал Колычев. Какая ещё, к чёрту, явка, если мы этого урода впятером крутили с его беспокойными руками, ногами и отвёрткой? Никакая это не явка, но и собственноручно изложенная признанка по трём эпизодам, это тоже не комар начихал! Для дальнейшей работы следака, это уже совсем неплохое подспорье. Да, в этих бумажках нет процессуальной стерильности, зато для самого жулика это очень серьёзный рубеж. Который он уже перешагнул.