Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 50)
Амадей не ответил. Ладислас встал; он казался особенно высоким и плотным в грубоватой куртке из овчины, которую надевал, работая в этой холодной комнате. Он прошелся по комнате и сказал:
– Когда мне было двенадцать, а тебе шесть, мы ездили в Фонте к пасхальной мессе. Помнишь?
– Да. Пока мама была жива, мы ведь почти каждый год ездили туда, верно?
– Но в тот раз мы возвращались по старой дороге мимо Фастена и Радико, потому что мост над Гарайной снесло паводком. Ехать пришлось почти всю ночь. Мимо Радико мы проезжали незадолго до рассвета. Я хорошо это помню, потому что ты спал, а тут вдруг проснулся и все пытался открыть окно пошире. И всех призывал: «Посмотрите на замок, посмотрите на замок!» В итоге отец дал тебе подзатыльник, ты успокоился, и дальше мы снова поехали уже в тишине. Но я помню, что и с меня тоже сон моментально слетел, когда я увидел черный силуэт башни на фоне темно-серого, лишь чуть-чуть начинавшего светлеть неба. В точности как в твоей поэме! Ты описал те самые мгновенья.
– Я этого совсем не помню. Двадцать лет прошло! Странно, как работает память, правда? – Амадей никак не мог унять дрожь, пальцы его не слушались. Эти мгновения детства, которые хорошо помнил его брат, а сам он даже вспомнить не смог… все это не имело объяснения, не имело ответа, все это было бездной, и он в ужасе от этой бездны отвернулся. – Как здесь холодно, Ладис, – тихо промолвил он наконец. – Пойдем-ка наверх, посидим у камина.
– Ты иди, – ответил брат. – А мне еще нужно с этим покончить.
III
В Полану пришла зима, холодная, дождливая, с неутихающими восточными ветрами. Вечерами отары овец под покрытыми рваными серо-стальными облаками небесами тянулись с горных пастбищ на обширные выгоны Эстена. Поля вокруг расстилались серые, жалкие, лес тоже обнажился и стал серым. Жизнь Дживаны и Ладисласа продолжалась по-прежнему, размеренная, спокойная; и молодая женщина была столь же последовательной и методичной в своих домашних обязанностях, как и ее муж – в ведении хозяйства. Амадей впал в апатию, не находя для себя подходящих занятий. Порой ему лень было даже встать с постели и сменить оплывшие свечи или поправить фитиль в лампе. Энергии в нем не хватало даже на такую малость, и он продолжал лежать или неподвижно сидеть в бездействии, ибо его хозяйка и властительница, потребность сочинять стихи, бросила его на произвол судьбы, а он, перестав быть ее верным рабом, утратил и собственную свободу. Подобно дереву на вершине холма, где ветер всегда дует в одну и ту же сторону, он тоже вырос кривобоким, вытянул ствол и ветви по ветру, приспособился, и вдруг ветер дуть перестал. Амадей мог простоять у окна целый час, глядя на исхлестанный дождями сад и двор, ни о чем не думая, не удивляясь даже, зачем он стоит здесь, зачем сюда приехал, зачем проводит здесь зиму, в этой тюрьме, умирая от скуки и попусту тратя время.
Наступил Новый год. В приливе энергии Амадей написал всем своим краснойским друзьям – Итале, Карантаю, Луизе, – что вернется, как только в начале весны подсохнут дороги и станут пригодны для езды. Теперь он регулярно писал им – длинные шутливые письма, полные каламбуров. Он собирался непременно вернуться в столицу в апреле или в мае, когда зацветут липы на бульваре Мользен и каштаны в парке, а по променаду снова начнут прогуливаться хорошенькие женщины; а свои последние заметки, нацарапанные паучьим почерком, он бросит тут, в осаждаемом ветрами Эстене, как память о последних приступах мучительного самоедства, о последних бессмысленных судорогах уходящей юности. В этом-то и было все дело. Предаваясь мечтам, упоенный игрой слов и полетом собственного воображения, он все не находил времени стать настоящим мужчиной, хотя давно пора было повернуться лицом к реальному миру.
– Но от чего я, собственно, собираюсь бежать? – сердито спросил он у ночи, словно отказываясь признать столь тяжкие обвинения в свой адрес; ночь молчала, а ветер все гнал и гнал гигантские облачные валы на запад, к морю, и Орион по-прежнему ярко светил в холодном высоком небе, проглядывая меж облаками, тени от которых быстро летели по усыпанным январским снегом холмам.
Амадей думал о своем хвастливом обещании, которое вырезал когда-то на каменном подоконнике в башне Радико: «Я одержу победу». Теперь эти слова казались ему одновременно и правдой, и ложью и были такими же вечными, как те камни, из которых сложена сама башня, одиноко высящаяся на вершине холма и равнодушная к любым завоевателям и любым поражениям.
Когда Ладислас и Дживана ездили в гости к соседям, жившим, надо сказать, довольно-таки далеко, Амадей обычно отправлялся с ними вместе. Они и сами старались как можно чаще приглашать к себе гостей, надеясь как-то развлечь его. Он замечал их робкие попытки поднять ему настроение, когда они предлагали ему какое-нибудь занятие, развлечение или просто дружескую беседу у камина, однако должным образом ответить на эту заботу не мог. Те вечера, когда приезжали гости, проходили несколько легче и быстрее. Гости не особо хотели его слушать. Они, пожалуй, побаивались его, человека столичного, знаменитого поэта, и, самое большее, желали лишь посмотреть на него, а потом поворачивались к нему спиной и затевали друг с другом бесконечные разговоры об овцах, о погоде, о соседях, о политике. Политические споры, правда, порой становились довольно жаркими, но Амадей в них не участвовал – только прислушивался с ощущением собственной беспристрастности и собственного предательства. Ладислас был стойким сторонником реформ и конституции, его поддерживал приходской священник из Колейи. Остальные, по большей части помещики и зажиточные фермеры, с ним яростно спорили, но отнюдь не из любви к нынешним властям. Дела в провинции шли неважно. Налоги тяжким бременем давили на тех, у кого не было денег в звонкой монете. Полицейские расследования и аресты стали делом обычным даже в маленьких городках. В восточных провинциях, где стремление к независимости и консерватизм были так сильны, что заслужили названия «анархизм», зрело недовольство. Так что Ладисласу и его соседям было о чем поспорить. Но Амадей молчал и все время смутно ощущал, что этим молчанием предает кого-то. Если же среди гостей не оказывалось женщин (они часто оставались дома из-за отвратительной погоды и раскисших дорог), Дживана тоже весь вечер молчала, занимаясь каким-нибудь рукоделием, подавала ужин и чай и мило улыбалась мужчинам. Она ждала ребенка и была прекрасна в своем ожидании материнства. В ее повадке прибавилось уверенности, но говорила она по-прежнему ласково, разумно, чуть застенчиво, и все же Амадей чувствовал в ней теперь некую неколебимую женскую силу. Уж она-то хорошо знала свой путь! И была счастлива. Он наблюдал за ней без зависти, уже не надеясь обрести счастье в жизни. Когда Ладислас и двое его соседей вошли в такой раж, что уже чуть ли не бросались друг на друга с кулаками, Дживана подошла к клавикордам, насмешливо и ласково улыбнулась Амадею и тихонько заиграла. Он встал с нею рядом, и она, подняв к нему лицо, весело сказала:
– Ох, до чего же они мне надоели своими вечными спорами! А впрочем, даже хорошо, что они моей игры не слышат и она им совершенно не мешает. – И она запела песенку, которую Амадей знал с детства:
– Спой дальше, – попросил Амадей.
Это была прекрасная баллада о том, как Смерть уносит девушку, но Дживана улыбнулась и ответила:
– Да я плохо пою, у меня вечно дыхания не хватает.
И заиграла одну из своих любимых старинных сонатин. Когда смолкло причудливое переплетение звуков, Дживана встала, подтянула кое-где струны – в стареньком инструменте вечно требовалось подтягивать струны – и снова села, что-то тихонько наигрывая. Помолчав, она спросила Амадея:
– Ты по-прежнему собираешься в апреле уехать?
– Не знаю, – рассеянно ответил он, рассматривая рисунок на передней, потрескавшейся от старости доске клавикордов – розовый венок и ветку боярышника. – Я не хочу уезжать.
– Тогда зачем же уезжаешь?
– Потому что понимаю, что это ошибка. И я совершаю ее сознательно.
Дживана быстро сыграла гамму до-мажор в одну октаву – вверх и вниз; коротко рассыпались чистые звуки.
– Но это же глупо! Зачем ты так говоришь?
– Я знаю. Прости.
– А если ты уедешь в апреле, то еще вернешься сюда?
– Нет. Вряд ли. К чему возвращаться? Я ведь приехал сюда в поисках причины того, зачем мне понадобилось приезжать, но так ее и не нашел. Понимаешь, когда я уезжал в Красной, я точно знал, почему уезжаю и что должен делать. Писать книги, встречаться с людьми, проложить путь в жизни, встретить свою любовь, ну и так далее. Все это я сделал. Испытал все, к чему стремился. Всего достиг. И теперь для меня все кончено. Все кончено.
– В двадцать шесть лет?..
– Не думай, что я ленив, Дживана. Ты ведь почти и не видела меня за работой. Когда мне было нужно, я трудился не покладая рук. Но вся работа сделана. Я, конечно, мог бы вернуться в Красной или поехать в какой-нибудь другой город, писать статьи, зарабатывать себе на хлеб, принимать жизнь такой, какая она есть, – так поступает большинство людей, жениться и жить день за днем лет пятьдесят, если бы хотел. Все это я понимаю, но не верю в это. Я не вижу жизни впереди. Я ее уже прожил. Все остальное кажется мне бессмысленным. Ты понимаешь, о чем? Вот ты, например, представляешь себе – хоть как-то – свою будущую жизнь, верно?