Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 109)
– Я бы тоже. Наверное, и там можно плетеную мебель делать, если найдутся люди с деньгами, которым такая мебель по вкусу. А еще я мог бы мебель чинить. Я этим всю прошлую осень и здесь занимался.
Он словно прислушивался к собственным словам. Потом вдруг рассмеялся своим странным смехом, и лицо его совершенно переменилось.
– Послушай, – сказал он, – и все-таки это никуда не годится! Ты что же, за руку меня в Красной поведешь? Нет, забудем об этом. Тебе-то и правда нужно уехать отсюда, причем поскорее и навсегда. Так что выходи замуж за этого парня и уезжай. Ну подумай ты головой, Лиша!
Он давно уже не лежал, а сидел, обхватив колени руками и отвернувшись от нее.
– Ты говоришь так, словно мы с тобой два нищих оборванца, – сказала она. – Словно нам нечего дать друг другу, словно нам некуда пойти!..
– Вот именно. В этом-то все и дело. Нечего дать и некуда пойти. Мне, например, нечего дать тебе. Неужели ты думаешь, что, если мы уедем отсюда, что-нибудь в этом отношении изменится? Неужели ты думаешь, что там я стану другим человеком? Неужели ты думаешь, что стоит мне завернуть за угол, и?.. – Он пытался шутить, но в словах его слышалась мука.
Лиша стиснула пальцы.
– Нет, я, конечно, ничего такого не думаю, – сказала она. – И не вторь, пожалуйста, всем вокруг. Это они так считают. Говорят, что мы не можем уехать из Ракавы, что нам суждено остаться тут навечно, что я не могу выйти замуж за Санзо Чекея, раз он слепой, что мы не сумеем ничего добиться, раз у нас нет денег… Да, это правда, сущая правда. Но это еще далеко не все! Правильно ли, что нищему нельзя просить? А что же еще делать? И если тебе все-таки достался кусок хлеба, то неужели ты его выбросишь? Знаешь, Санзо, если бы ты чувствовал так, как я, ты взял бы то, что тебе дают, и уже не выпустил бы из рук!
– Лиша, – сказал он, – о господи, да я же не хочу выпускать это из рук!.. Ничего другого мне…
Он потянулся к ней, и она бросилась ему на шею; они сжали друг друга в объятиях. Он хотел было что-то сказать, но долгое время не мог вымолвить ни слова.
– Ты знаешь, что я хочу тебя, что ты нужна мне, что больше для меня ничего на свете не существует, что больше у меня ничего и нет…
Он заикался, и она, отталкивая его, отвергая эту его нужду в ней, твердила: «Нет, нет, нет, нет», но сама все сильнее прижималась к нему. И даже сейчас сил у нее оказалось все-таки значительно меньше, чем у него. Через некоторое время он сам отпустил ее, взял ее руку, легонько погладил и сказал довольно спокойно:
– Послушай, Лиша, я действительно… ты же знаешь! Только шансов у нас очень мало, Лиша.
– У нас их никогда не будет слишком много.
– Тебе-то удача вполне могла бы улыбнуться.
– Ты – моя удача, и пусть шансов у нас очень мало, – сказала она с легкой горечью и одновременно с глубокой верой.
Какое-то время он не знал, как ей ответить. Потом глубоко вздохнул и очень нежно сказал:
– То, что ты говорила насчет нищих… В госпитале, где я лежал два года назад, был один врач, и он тоже говорил что-то в этом роде, он все спрашивал меня: чего ты боишься, ты же, можно сказать, с того света вернулся? Так что же тебе терять?
– Я-то знаю, что мне терять, – сказала Лиша. – И ничего терять не собираюсь.
– А я знаю, что могу выиграть, – сказал он. – Вот это-то и пугает меня больше всего.
Он поднял голову; казалось, он вглядывается в раскинувшийся перед ними город. У него было жесткое и напряженное лицо сильного мужчины, и Лиша, взглянув на него, была потрясена; она даже зажмурилась. Она понимала, что все это – она, что это ее воля, ее присутствие сделали его таким свободным и сильным; но в эту свободу она должна будет войти с ним вместе, а она там никогда прежде не бывала. Там все было для нее темно, и она прошептала:
– Да, меня это тоже пугает.
– Что ж, придется держаться, – сказал он, обнимая ее за плечи. – Если ты сможешь держаться, то и я, конечно, смогу.
Они еще посидели немного, почти не разговаривая и глядя, как солнце постепенно тонет в апрельском тумане за дальней равниной, а на башнях и в окнах города вспыхивают в сумерках желтые огни. Когда солнце скрылось совсем, они вместе пошли вниз, в город, из своего молчаливого сада, где прекрасный заброшенный дом глядел на них пустыми глазницами окон, и окунулись в дым, шум и суету тысячи улиц, которые уже окутывала своим покрывалом ночь.
Дорога на восток
– Нет зла в этом мире, – шепнула госпожа Эрей кусту герани, росшему в ящике на окне; сын, услышав ее слова, тут же вспомнил о гусеницах, об озимой совке, о мучнистой росе, о всяких насекомых-паразитах; но мягкий солнечный свет играл на округлых зеленых листочках, на красных цветах, на седых волосах матери, и госпожа Эрей улыбалась, стоя у окна. Широкие рукава, соскользнув, до плеч обнажили ее поднятые руки – она казалась сейчас жрицей солнца. – Каждый цветок – тому доказательство. Я рада, что ты любишь цветы, Малер.
– Я гораздо больше люблю деревья, – сказал он, чувствуя себя усталым и раздраженным до предела. «До предела» было его любимым словом; он все время думал о себе именно так – он на пределе, на самом краю, на острой кромке; ему совершенно необходим отпуск.
– Но ведь ты бы не смог принести мне на день рождения, например, дуб!
Она засмеялась и обернулась к целому снопу великолепных октябрьских астр, которые ей принес сын, и он тоже улыбнулся, устало и как-то безжизненно развалившись в кресле.
– Эх ты, бедный старый гриб! – ласково упрекнула его мать.
Будучи мужчиной крупным, бледным и тяжеловесным, он терпеть не мог этого прозвища, чувствуя, что оно очень к нему подходит.
– Да сядь ты прямее, улыбнись! Посмотри, какой славный денек, какие прекрасные цветы, и столько солнца в мой день рождения! Как можно не хотеть просто наслаждаться этим миром! Спасибо тебе за цветы, дорогой. – Она поцеловала его в лоб и, двигаясь, как всегда, энергично, вернулась к цветам на подоконнике.
– Иренталь исчез, – сказал Малер.
– Исчез?
– Еще на прошлой неделе. И за целую неделю никто даже имени его не упомянул.
Это была лобовая атака: Иренталя она знала; Иренталь когда-то сиживал у нее за столом; это был застенчивый, стремительный, курчавый человек; за обедом он еще попросил вторую порцию супа; имя такого человека нельзя было просто отмести, как любое другое, совершенно лишенное для нее и смысла, и содержания.
– И ты не знаешь, что с ним произошло?
– Конечно знаю.
Она провела пальцем по краешку листка герани и сказала тихонько, точно разговаривая с цветком:
– Ну, наверное, не совсем.
– Действительно, я не знаю наверняка, расстреляли его или просто упрятали за решетку, если ты про это.
– Ты не должен говорить с такой горечью, Малер, – сказала она. – Мы не знаем, что с ним случилось. С ним, со всеми, кто исчезает, пропадает, кто теперь для нас утрачен. Мы ведь вообще знаем очень мало, ужасно мало. И все-таки мы знаем достаточно! Солнце светит нам и омывает всех нас своими лучами, оно не судит, в его тепле нет горечи. По крайней мере, это-то нам известно. И это великий урок всем нам. Жизнь – это дар, чудесный дар! И в ней нет места для горечи и ожесточения. Нет места. – Обращаясь к небесам, она и не заметила, как он встал.
– В ней есть место всему. Даже слишком много места. Иренталь был моим другом. Неужели и его… смерть – тоже чудесный дар?
Но он торопился и произнес эти слова невнятно, и она вовсе не обязательно должна была их расслышать. Он снова сел, дожидаясь, пока мать закончит приготовления к ужину и накроет на стол. Ему хотелось спросить: «А что, если бы вместо Иренталя арестовали меня?», но он так и не спросил. Она не может понять, думал он, потому что живет внутри себя и всегда только выглядывает из окошка, но двери никогда никому не открывает и никогда не выходит наружу… Тоска по Иренталю и слезы, которые он не умел выплакать, снова сдавили ему горло, но мысли уже ускользали прочь, на восток, на ту дорогу. Там воспоминания об исчезнувшем друге все еще были с ним, он представлял себе его боль, понимал, что такое горе, но и боль, и горе, и воспоминания как бы шли с ним рядом, а не были заперты в его душе. По этой дороге он мог идти под бременем печали, как под дождем.
Восточная дорога вела от Красноя через поля, мимо деревень, в город с серыми крепостными стенами, над которым высилась похожая на сторожевую башню старинная церковь. И деревни, и этот город, разумеется, были нанесены на карты, к тому же он однажды видел их собственными глазами – из окна поезда; они назывались Раскофью, Ранне, Маленне, Сорг. Все это были реально существующие места, и находились они в пределах семидесяти километров от столицы. Но в мыслях своих он всегда добирался до них пешком, и это было давно, видимо в начале прошлого столетия, потому что на дороге не было ни машин, ни железнодорожных переездов. Это была обыкновенная проселочная дорога, и он шел по ней то при свете солнца, то под дождем, направляясь в Сорг и надеясь до вечера непременно добраться туда и отдохнуть. Он, конечно же, пошел бы в гостиницу на той улице, что ведет прямо к пузатому, напоминающему шестиугольную сторожевую башню собору. Предвкушать отдых было приятно. Он никогда не останавливался в этой гостинице, хотя один или два раза заходил в город и даже стоял у церковного входа – округлой арки из резного камня. А в остальное время он только шел и шел по дороге, то сияло солнце, то было пасмурно, и всегда у него за плечами был груз, причем каждый раз разный – то легче, то тяжелее. В тот ясный осенний день он зашел, кажется, слишком далеко, потому что шел до самой темноты; стало холодно, туман окутал мрачные опустевшие поля. Он понятия не имел, сколько еще осталось до Сорга, но был голоден и очень устал. Он присел на обочине дороги под деревьями и немного отдохнул. Спускалась тихая ночь. Он спустил с усталых плеч лямки заплечного мешка и сидел, ощущая покой в душе, – он замерз, его снедала печаль, он ясно понимал все, что делается вокруг, но на душе у него все же было покойно. А вокруг клубился туман и сгущалась тьма.