реклама
Бургер менюБургер меню

Умберто Эко – Таинственное пламя царицы Лоаны (страница 50)

18

Наконец, эти журналы изобиловали снимками Фреда Астера и Джинджер Роджерс, порхавших подобно бабочкам, и Джона Уэйна в «Дилижансе». Я запустил аппарат, который привык уже считать своим радио, лицемерно закрыв глаза на то обстоятельство, что за него трудился граммофон, и выбрал среди пластинок самые, по-моему, подходящие. Господи милостивый! Что я обнаружил! Фред Астер танцевал и целовался с Джинджер Роджерс, и в то же самое время мелодии из репертуара Джинджер и Фреда играл оркестр Пиппо Барциццы, и эти мелодии запомнил даже я, поскольку они являют собой часть общеитальянского музыкального ликбеза. Настоящий джаз, лишь слегка итальянизированный. Пластинка «Тишина» (Serenità) на самом деле являла собой переделку Mood Indigo. Другая пластинка называлась «В стиле»… Понятно, это потому, что по-английски In the Mood. Пластинка «Печали святого Людовика». Интересно, его следовало понимать как Людовика Девятого? Или св. Луиджи (Алоизиуса) Гонзага? Это оказался «Сент-Луис-блюз». Слов нигде не было, за исключением довольно топорных куплетов о «Печалях святого Людовика». Переделыватели явно пытались закамуфлировать тот факт, что исполняемые ими мелодии поступали из неарийских источников.

В общем, джаз, Джон Уэйн и те комиксы, что в часовне. Мое детство явно проходило под наущения педагогов призывать гибель на англичан: «И да разразит всех британцев небесная кара!» – я готовился обороняться от американских негритосов, бесчестящих Милосскую Венеру, и в то же время упивался стилем, заимствованным именно с того берега океана.

С самого днища коробки выплыли адресованные деду письма и открытки. Я поколебался. Какое я имел право залезать в дедушкины секреты. Но потом я сказал себе, что дед являлся получателем, а вовсе не сочинителем этих текстов, авторы же мне неизвестны, и по отношению к ним я вовсе не обязан соблюдать пиетет.

Разворачивая письмо за письмом, я не надеялся найти что-нибудь выдающееся, однако нечто выдающееся нашлось само собою. Отвечая дедушке, друзья, большей частью – доверенные лица, намекали на то, что он писал в свое время к ним. Из этого мне удалось вывести довольно четкую реконструкцию его характера. Я стал значительно яснее понимать, что думал мой дед, с какими он людьми поддерживал дружбу, а каких предпочитал с максимальной осторожностью сторониться.

Однако только увидев ту самую склянку, я убедился в «политической ориентации» деда. Не так это было легко, поскольку рассказ Амалии требовал сугубо аналитического подхода. Так что прекрасно, что из чтения этих писем идеи дедушки проглядывали с большой определенностью. Изобиловали и намеки на прошлое. Наконец, один из друзей, которому дед поведал в 1943 году всю по порядку историю с касторкой, явственно выражал восхищение замечательной дедовой работой.

Но по порядку. Началось с того, что я читал бумаги и письма, спиной к окну, перед письменным столом, за которым высились стеллажи. Лишь из этого положения можно было разглядеть на самом верху, на одном из стеллажей, неприметную бутылочку, сантиметров в десять высотой, – из-под какого-то лекарства или от старинных духов, потемнелого стекла.

Я влез на стул. Бутылочка была плотно завинчена и сохраняла еще следы сургучной опечатки. Я глянул на просвет, болтанул – ничего, совершенно пуста. С некоторым трудом откупорил, внутри были присохшие крупицы темного материала. Чуялся слабый запах, весьма неприятный, застарелая гниль.

Я позвал Амалию. Что ей известно о бутылочке? Амалия воздела и глаза и ладони к небесам и закатилась смехом:

– Ох, это же та самая бутылка от касторки!

– Это касторка? Слабительное средство?

– Да еще какое. Мы давали касторку иногда и вам, ребятишкам, ну, конечно, по ложечке, чтобы вам поскорее облегчиться, ну, когда вас крепило. Ложку этого и две ложечки сахару, чтобы отбить гадкий вкус. Только вот господину дедушке вашему дали поболе, всю бутылку ему вкатили да еще три или четыре такие же!

Амалия, пересказывавшая всю эту историю со слов Мазулу, начала с того (и это вызвало мой протест), будто дед продавал газеты. Нет, книги, книги, не газеты, заспорил я. Но Амалия с уверенностью: нет, прежде книг дедушка ваш продавал еще и газеты. Мне пришлось тут поднапрячься, но все же я сумел разобраться – вопрос был терминологический. В тех краях киоскеров и сейчас называют «журналистами». Так что я сперва подумал, что «журналист» в устах Амалии значит именно «разносчик или продавец журналов и газет». Между тем имелось в виду, что дед действительно в молодости был журналистом, то есть работал в периодической печати. Как я вычитал и из его переписки, дед писал статьи вплоть до 1922 года, не то в газеты, не то в журналы, выпускавшиеся социалистами.

В те времена, повествовала Амалия, в последний год перед «походом на Рим», боевики разгуливали с дубинками и лупили всех, за кем водилась крамола. Тех же, кого они хотели покарать особо показательно, они поили большими дозами касторового масла, чтобы очистить от ошибочных идей. И не по ложечке давали, а по кварте. И вот случилось, что как-то раз боевики ворвались в редакцию газеты, где работал мой дед. Дед был примерно 1880 года рождения, в двадцать втором ему было уже за сорок, а «воспитателями» были какие-то молокососы. Они побили все в редакции, включая и типографские машины, и повыкидывали мебель из окон, и, прежде чем покинуть помещение, оставив за спиной заколоченные крест-накрест двери, они скрутили двух редакторов, избили, а потом залили каждому в рот касторовое масло.

– Не знаю, ведомо ли вам, синьорино Ямбо, что за мученье принимает тот, кому эту штуку насильно дали. Если даже он своими ногами дойдет до дому, уж не спрашивайте, где он проведет первые дни после того. Уж такая стыдоба, что просто рассказать невозможно, синьорино, ни одному созданью божиему негоже подобное учинять.

Можно было понять по советам, полученным в письме от миланского друга, что с того самого случая (и учитывая, что фашисты окончательно победили через несколько месяцев после события) дед решил оставить журналистику и активную жизнь, затворился в своей лавчонке подержанных книг и просидел в тишине двадцать лет, разговаривая и переписываясь о политике только с самыми надежными друзьями.

Но он не забывал человека, который своими руками вливал ему масло в глотку, пока двое его дружбанов удерживали деда на стуле и зажимали нос.

– Это был один здешний, Мерло, господин ваш покойный дедушка знал, где этот Мерло проживает, и за двадцать лет он не упустил Мерло из виду ни на день.

Точно. И в некоторых письмах информаторы слали сведения о жизни Мерло. Тот сумел дорасти в рядах милиции до звания центуриона, а затем стал снабженцем и себя, надо думать, неплохо снабдил, потому что через некоторое время приобрел в собственное владение немалый домик в деревне и землю в придачу.

– Прошу прощения, Амалия, с маслом все ясно, ну а что же было влито в эту-то бутылочку?

– И назвать-то совестно, господин Ямбо…

– Так как я должен разобраться в этой истории, то скажите уж, Амалия, сделайте такое усилие.

Раз уж так, и только для меня на всем свете, Амалия согласилась скрепя сердце выговорить, что же было в ней. Дедушка, проглотив касторку, добрел до дому с немощью в теле, но с великой решимостью в душе. Первые два извержения были столь неудержимы, что он не успевал даже помыслить ни о чем, и слава богу, что не вывалил из себя душу. Но вот уж третий выхлоп, как и четвертый, он совершил в ночной горшок. Горшок наполнился касторовым маслом в смеси с тем, что выходит из человека, когда его слабит. Так деликатно выразилась Амалия. Дедушка опустошил флакон от розовой воды своей жены и, тщательно промыв его, заполнил свежим содержимым из ночного горшка. Затем он завинтил пробку и запечатал стеклянный сосуд крепким сургучом, дабы что было – не выветрилось и сохранило нетронутый букет и как можно лучше настоялось, как настаивается вино.

В городской квартире он берег бутылку как зеницу ока, а когда мы выехали в Солару от бомбежек, вывез с собой бутылку и поставил на виду в кабинете. Было ясно, что Мазулу одинаковых взглядов с дедом, и он знал всю историю, поэтому каждый раз, когда он заходил в кабинет (Амалия подглядывала, подслушивала), он кидал взгляд на бутылку, потом на деда, потом выкидывал вперед руку ладонью вниз, а после этого плавно и мягко поворачивал руку так, чтоб ладонь посмотрела кверху, и говорил угрожающим тоном: «S’as gira…» Что означало – «как только повернется», «как только переменится». Дедушка, в особенности в сорок третьем, отвечал: «Повернется, повернется, друг мой Мазулу, видишь, они уже высаживаются на Сицилии».

Наконец наступило 25 июля. Верховный Совет сместил Муссолини, король уволил его, и два карабинера, посадивши дуче в «скорую помощь», увезли неизвестно куда. Так фашизму пришел конец. Я снова прочувствовал и пережил то время, читая дедовы газеты. Заголовки как в плакатах – на всю полосу. Конец диктатуре.

Больше всего интересного – в газетах следующего дня. Там с удовлетворением сообщается, что толпы сваливают с пьедесталов статуи дуче и сбивают ликторские пучки с правительственных зданий. Иерархи диктатуры переоделись в штатское платье и исчезли из поля зрения. Те газеты, которые до 24 июля твердили о сплоченности всего, как один, итальянского народа вокруг своего вождя, 30-го числа с ликованием описывают роспуск Палаты Фашиев и Корпораций и выход на волю политических заключенных. Конечно, понятно, что в течение ночи там поменяли главного редактора, но остальной-то кадровый состав оставался! Не то все моментально приспособились, не то они долгие, долгие годы ждали и просто дождаться не могли, когда же им наконец позволят выговорить слова истины…