18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ульяна Соболева – Прокурор. Его добыча (страница 5)

18

Она придет.

Я знал это с той же абсолютной точностью, с которой знал давление в собственных артериях - не потому что проверял, а потому что систему, которую выстроил, невозможно было обмануть. У Камиловой Веры Андреевны не осталось ни одного хода, кроме того единственного, который вел сюда, в мой дом, в мои условия, и когда у человека заканчиваются ходы, он не думает - он делает то, что продиктовано инстинктом выживания.

Она придет. Не потому что хочет. Потому что Тимур.

Но было еще кое-что. Кое-что, о чем я не собирался думать, но думал - с четырех утра, без перерыва, как заевшая пластинка, как нерв, в который попал осколок.

Ее вдох.

Вчера. В кабинете. Когда наши пальцы соприкоснулись на визитке - полсекунды, касание, ничто, - она вдохнула. Резко, сквозь зубы, с тем коротким свистящим звуком, который издает человек, прикоснувшийся к раскаленному, - и от этого вдоха мое тело среагировало быстрее разума: кровь ухнула вниз, мышцы напряглись, зрачки расширились, и я стоял, держа в руке визитку, которую она еще не забрала, и между нашими пальцами было расстояние в один слой картона, и этот слой горел.

Она хотела меня.

Не осознанно, не добровольно, не радостно - но хотела. Ее тело говорило на языке, который не подделать: расширенные зрачки, учащенный пульс на шее (я видел, как билась жилка под кожей, быстро, рвано, как пойманная птица), румянец, проступивший сквозь бледность, как кровь сквозь бинт, - и дыхание, то самое дыхание, которое она пыталась контролировать и не могла, потому что контроль - моя территория, не ее, и ее тело знало это раньше, чем узнала она.

Она хотела меня - и ненавидела себя за это. Я видел ненависть в ее сжатых кулаках, в побелевших костяшках, в том, как она отводила глаза от моих рук с таким усилием, будто отдирала присохший пластырь.

И от этой комбинации - желание и ненависть, притяжение и отвращение, жар и лед в одном теле, - у меня сорвало резьбу. Не публично, не визуально - внутри, в том месте, где хранились двадцать лет идеального самоконтроля. Резьба сорвалась, и болт полетел в пустоту, и конструкция, которую я строил всю жизнь, качнулась на фундаменте.

Загородный дом. Сорок минут от города. Бетонный забор. Камеры. Тишина. Мой мир. Моя операционная.

Я готовил этот дом - не как тюрьму, нет. Тюрьма - это холод, бетон, вонь. Я готовил - ловушку. А хорошая ловушка должна быть красивой. Должна пахнуть хлебом и камином. Должна быть теплой, мягкой, обволакивающей, - чтобы жертва не рвалась, а засыпала, и просыпалась, и не сразу понимала, что заперта.

Артур приехал к восьми. Я инструктировал - комната, камеры, периметр, телефон, - и пока говорил, руки жили отдельной жизнью: проверяли полотенца на мягкость, разглаживали складку на пуховом одеяле, касались подушки - ее подушки, той, на которой через двенадцать часов будут лежать ее волосы.

Ее волосы. В досье - ни одной фотографии с распущенными. Всегда - стянуты, убраны, как оружие в кобуре. Но ночью резинка соскользнет, и темные пряди рассыплются по белому хлопку, и подушка впитает ее запах - не духи, нет, у нее нет духов, у нее есть дешевое мыло и чистая кожа, - и этот запах останется на наволочке, когда она встанет утром, и я буду знать, что он здесь, ее запах, в моем доме, в моей ткани, на расстоянии одного вдоха.

— Марк Давидович, - Артур стоял в дверях и смотрел на меня тем взглядом, который я ненавидел. - Вы гладите подушку.

Я убрал руку. Молча. Без комментариев. Потому что комментировать было нечего: я, Марк Ковач, гладил гребаную подушку, как шестнадцатилетний дебил перед первым свиданием, и Артур это видел, и я это видел, и между нами повисло то молчание, которое бывает между людьми, когда один из них сходит с ума, а второй слишком лоялен, чтобы сказать это вслух.

— Документы по делу, - переключился я. Голос - ровный, рабочий, прокурорский. Машина заводилась, шестеренки крутились, система работала. - Позвоню Петровскому, инициируем пересмотр. Процесс - долгий, три-пять месяцев. Результат - положительный, но не сейчас.

— Не сейчас, - повторил Артур. Не вопрос - констатация. Он понимал: «не сейчас» означало «пока она здесь». Пока ее тело - в моем доме. Пока ее запах - на моих подушках. Пока ее вдох - в моей памяти.

Артур ушел. Я остался.

Кухня. Холодильник. Продукты - мясо, овощи, хлеб из пекарни на Садовой. Я готовил сам, и в процессе готовки было единственное доступное мне спасение: ритм ножа по доске, шипение масла на сковороде, точные движения, выверенные секунды. Контроль, сублимированный в кулинарию. Кастрюли вместо людей. Температура вместо эмоций.

Но сегодня - не работало. Потому что я резал томаты и думал о ее губах - обветренных, с трещинкой на нижней, которую я заметил вчера, когда она говорила о Тимуре и прикусывала эту губу, оттягивая кожу зубами, и от этого жеста - бессознательного, нервного, детского - у меня потемнело в глазах, и нож соскользнул, и я порезал палец, и кровь капнула на доску, красная на белом, как метка, как предупреждение, как знак: остановись, Ковач, пока не поздно.

Я не остановился. Залепил палец пластырем и продолжил резать.

Потому что останавливаться - значит думать. А думать - значит признать, что я делаю это не ради контроля. Не ради тактики. Не ради игры, которую я вел двадцать лет и ни разу не проигрывал.

Я делаю это, потому что вчера она вдохнула, когда мой палец коснулся ее, - и этот вдох разбудил что-то, что я считал мертвым.

И это «что-то» хотело еще.

Хотело - больше, чем вдох. Больше, чем касание через картон. Хотело - ее кожу под своими пальцами, не через визитку, а напрямую, без посредников, без преграды. Хотело - узнать, какая она на ощупь: там, на колене, где рвутся дешевые колготки; на шее, где пульс колотится, как сумасшедший; на запястье, где вены просвечивают синим; на пояснице, где позвонки выступают, как четки. Хотело - ее запах не на подушке, а на своей коже, въевшийся, неотстирываемый. Хотело - ее стон, ее вздох, ее «нет», превращающееся в «да» на выдохе.

Хотело - все.

Я поставил нож. Уперся ладонями в столешницу. Закрыл глаза. Вдох. Выдох. Контроль. Порядок. Система.

Система. Система. Система.

Не помогло.

Я открыл глаза, и мир был прежним - кухня, нож, томаты, кровь на доске, - но я был другим, и это «другой» пугало больше, чем все, с чем я сталкивался за двадцать лет по обе стороны закона.

Телефон. Петровский. «Дело Камилова, пересмотр, три-пять месяцев, результат положительный. Не торопись».

Положил трубку. Подошел к окну. Березы в инее. Серое небо. Забор.

Завтра - она будет здесь. В этом доме. На расстоянии вытянутой руки. И между нами не будет дубового стола, и картонной визитки, и секретарши за стеной. Только - стены, камин, теплый пол, пуховое одеяло и ночь. И мое тело, которое уже сейчас - за двенадцать часов до ее приезда - ведет себя так, будто она рядом: напряженное, перегретое, со стоящей дыбом каждой жилой.

Я налил виски. Десять утра. Рано. Плевать.

Жидкость обожгла - горло, пищевод, желудок. Мир встал на место. Почти. Не до конца. Потому что на дне стакана, в янтарном отражении, я видел не свое лицо - а ее. Карие глаза. Обветренные губы с трещинкой. Пульс на шее.

Завтра.

Капкан расставлен. Приманка - свобода ее брата. Механизм - мой дом, мои правила, мое присутствие.

Но вот в чем штука, которую я не мог признать и которая жрала меня изнутри, как кислота жрет металл: я не знал, кто в этом капкане - охотник, а кто - добыча.

Потому что вчера она вдохнула. И от ее вдоха у меня остановилось сердце.

А у охотников сердце - не останавливается.

Глава 5

«Знаешь, что самое страшное в ловушке? Не зубья. Не боль. Не то, что ты попалась. Самое страшное - что ловушка красивая. Что в ней тепло. Что в ней пахнет хлебом и горят свечи. И ты стоишь, и думаешь: а может, это не ловушка? Может, это просто дом? И пока ты думаешь - зубья смыкаются».

Машина свернула с трассы, и мир за окном переменился так резко, будто кто-то перевернул страницу - была одна картинка, стала другая. Только что - город: асфальт, маршрутки, ларек с шаурмой. А теперь - лес. Густой, темный, стоящий стеной, как конвой, как армия, которая пропускает тебя вглубь и смыкается за спиной. Артур - сухой, бесцветный, с лицом-промокашкой - не сказал ни слова с момента, как я села в машину.

Сумка - одна, потертая, с оторванной ручкой. Три футболки, двое джинсов, мамино кольцо во внутреннем кармане. И фотография Тимура - четырнадцать лет, водяной пистолет, улыбка во весь рот. Ради этой улыбки я ехала в машине незнакомого мужчины к дому человека, от одного прикосновения пальцев которого - через визитку, через картон, через слой бумаги - у меня останавливалось сердце.

Ворота. Бетонный забор. Камера на столбе - повернулась, уставилась черным зрачком.

Дом. Двухэтажный, деревянно-каменный, с желтым светом в окнах. Не дворец - обжитой. И от этого «обжитого» стало хуже, потому что дворец можно ненавидеть, а дом - дом притягивает, дом обещает, дом шепчет: «Войди, здесь тепло», - и ты входишь, потому что замерзла, потому что устала, потому что за двадцать два года жизни у тебя никогда не было дома, а был только потолок с протечкой и запах чужих кошек.

Дверь открылась.

Он стоял на пороге.

И у меня отказали легкие.