Ульяна Соболева – Макс. Дьявол в клетке (страница 6)
Что это значит, если перевести с канцелярского на человеческий? Побои? Голод? Запертый в тёмном чулане трёхлетний мальчик, который плачет и зовёт маму — а мама лежит в отключке на диване, укуренная в хлам?
Я видела таких детей. Работала с ними. Знала, что происходит в их головах, когда тот, кто должен защищать, становится источником боли. Знала, как это ломает — навсегда, непоправимо.
Детский дом номер семнадцать города Н. Потом — детский дом номер три города М. Потом — ещё один. И ещё. Четыре перевода за четырнадцать лет. Почему? Обычно детей не переводят так часто, если нет проблем.
Какие проблемы были у маленького Максима Князева?
Драки с другими воспитанниками? Конфликты с персоналом? Или что-то ещё — что-то, что не пишут в официальных документах?
Сестра — Анна Дмитриевна Князева. На четыре года младше. Поступила в тот же детский дом в возрасте двух лет. Воспитывалась вместе с братом до его совершеннолетия.
Умерла в четырнадцать лет. Причина смерти — суицид.
Я нашла копию заключения судмедэксперта. Сухие строчки, от которых волосы встают дыбом.
«...тело обнаружено в подсобном помещении... повешение... характерные странгуляционные следы... время смерти — между 23:00 и 01:00...»
Ночью. Она повесилась ночью, в подсобке детского дома. Одна. В четырнадцать лет.
Почему?
Что случилось с этой девочкой?
Глава 3
Второй день. Второй сеанс. Второй круг ада.
Я почти не спала ночью. Ворочалась в холодной постели, слушала храп Игоря из гостиной и думала о нём. О Максиме Князеве. О его глазах — ледяных, пустых, смотрящих сквозь меня, будто я — стекло. О его голосе — низком, хриплом, от которого что-то сжималось внизу живота.
«Здесь нет людей. Только тени».
Я повторяла эти слова про себя, как мантру. Пыталась понять — что он имел в виду? Философская метафора? Или что-то личное, глубокое, то, что он прячет за стеной молчания?
К девяти утра я была в колонии. Накрашенная чуть тщательнее, чем вчера. В блузке, которая... нет. Не думай об этом, Марина. Ты — профессионал. Ты здесь работать, а не...
А не что?
Я села за стол. Разложила бумаги. Включила диктофон.
Жду.
Без пяти девять — шаги в коридоре. Лязг металла. Голоса охранников.
Дверь открылась.
Он.
Сегодня — другой. Я сразу это почувствовала. Вчера он смотрел сквозь меня, будто я не существовала. Сегодня — смотрел НА меня. И от этого взгляда хотелось провалиться сквозь землю.
Его глаза скользнули по моему лицу. По шее. Ниже — туда, где вырез блузки открывал ключицы. Медленно, оценивающе, бесстыдно. И этот голод в глазах, в его невыносимых светлых глазах, таких красивых, что могло дух захватить. Глаза убийцы, глаза психопата.
Я почувствовала, как краска заливает щёки. Чёрт. Чёрт, чёрт, чёрт.
— Доброе утро, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Охранники усадили его на стул, приковали наручники к кольцу. Вышли.
Мы снова одни.
Он молчал. Смотрел на меня этим своим невозможным взглядом — и в уголке его губ дрогнуло что-то похожее на усмешку.
— Новая блузка?
Два слова. Всего два слова — а меня прошибло, будто током. Вдоль позвоночника потянулся ворох огненных мурашек и в горле пересохло.
Он заметил. Господи, он заметил, что я оделась иначе. И теперь знает — или думает, что знает, — почему.
— Это не имеет отношения к нашей работе, — отрезала я.
— Нашей работе, — он повторил, будто пробуя слова на вкус. Голос у него был как наждак по нервам — грубый, низкий, царапающий что-то внутри. — Забавно. Вы работаете. Я сижу в наручниках. И это — наша работа.
Я открыла блокнот. Ручка в пальцах подрагивала — надеюсь, он не видит.
— Давайте продолжим с того места, где остановились вчера.
— Мы не останавливались. Мы не начинали.
— Вы сказали, что здесь нет людей. Только тени.
Он чуть наклонил голову. Как волк, почуявший добычу.
— Запомнили.
— Это моя работа — запоминать.
— Только работа?
Я вскинула на него глаза.
Ошибка.
Он смотрел на меня так, будто видел насквозь. Будто знал все мои мысли — в том числе те, в которых я не призналась бы даже себе. В его взгляде было что-то тёмное, опасное, от чего по коже бежали мурашки. Я не знаю...точнее, ни хрена. Я все знаю. Я чувствую его зверскую енергию и испытываю самое примитивное сексуальное возбуждение. И я, как психолог, не могу найти этому объяснение.
— Я не понимаю вопроса.
— Понимаете, — он откинулся на спинку стула, насколько позволяли наручники. — Вы пришли сюда не ради работы. Не ради отчётов и галочек в бумажках. Вы пришли за чем-то другим.
— За чем же?
— Вот это мне и интересно.
Тишина.
Я держала его взгляд — и чувствовала, как горят щёки, как опять пересыхает во рту, как сердце колотится в рёбра с такой силой, будто хочет выпрыгнуть наружу.
Кто здесь психолог? Кто кого анализирует?
— Мы здесь, чтобы говорить о вас, — сказала я наконец. — Не обо мне.
— Почему?
— Потому что так устроена терапия.
— Терапия, — он усмехнулся. По-настоящему, одним уголком рта, и это было... разрушительно. Его лицо, и без того красивое до неприличия, стало почти невыносимым. — Это не терапия, Марина Андреевна. Это допрос. Только вы притворяетесь, что вам не всё равно.
— Мне не всё равно.
— Да?
Он подался вперёд. Насколько мог — цепь натянулась, мышцы на предплечьях напряглись под серой тканью робы.
— Тогда почему ваш пульс так участился? Вот здесь, — он кивнул на мою шею. — Жилка бьётся. Быстро-быстро. Как у кролика.
Я инстинктивно подняла руку к горлу.
И тут же опустила, поняв, что выдала себя.
Его усмешка стала шире.