Ульяна Соболева – Люболь 3. Страсть цыгана (страница 11)
— Стреляй в ноги. Я хочу, чтобы он долго объяснял Богу, за что кричит.
Мы двинулись через двор. Охрана Храма сдавалась быстро. За рясами и иконами прятались обычные наемники, а у обычных наемников всегда есть цена и предел, после которого деньги перестают греть мертвое тело. Двое бросили оружие, третий попытался пробежать к боковой двери. Дани сбил его прикладом.
— Где Лебединская? — спросил я, придавив мужчине горло сапогом.
— Не знаю.
Я сильнее надавил.
— Неправильный ответ.
— Второй этаж… женское крыло… клянусь!
— Цыгану клянешься? Смело. У нас за ложную клятву язык вырезают.
— Она там! Рыжая! Ее заперли!
Я убрал ногу и побежал. За спиной гремели выстрелы, кто-то кричал, звонил колокол — бессвязно, бешено, будто сам Храм звал на помощь небеса. Пусть зовет. Сегодня даже Бог не встал бы у меня на дороге, если не хотел узнать, как далеко способен зайти отец, которому показали могилу сына.
Внутри пахло ладаном, лекарствами и страхом. Люди жались к стенам. Женщина в сером платке перекрестилась, увидев мои щеки, и прошептала: «Нечистый». Я остановился так резко, что идущий следом Дани врезался мне в плечо.
— Где Ольга?
— Господи, спаси…
— Он занят. Отвечай мне.
Она указала наверх трясущейся рукой. Я перескакивал через три ступени, и сердце било по горлу, мешая дышать. За каждой дверью мне мерещилось ее лицо — белая кожа, невозможные бирюзовые глаза, огненные волосы, которые я наматывал на кулак, заставляя смотреть на меня. Моя. Украденная, присвоенная без ее согласия, выжженная на внутренней стороне костей так глубоко, что вырвать можно только вместе со скелетом.
Пусть ненавидит. Пусть плюет в лицо, царапает и снова попытается убить. Только пусть будет жива.
Коридор оказался пуст. У дальней арки лежал охранник, держась за простреленное плечо. Я схватил его за ворот и поднял.
— Комната Лебединской.
— Дальше… последняя слева.
— Где ребенок?
Его глаза метнулись к темной двери справа.
Я заметил.
— Какой ребенок? — выдавил он.
Ударил один раз. Не сильно — ровно настолько, чтобы нос хрустнул и человек понял: дальше я буду задавать вопросы его костям.
— Мой.
— Он умер.
Я ударил снова.
— Где тело?
— На кладбище!
— Я был на кладбище. Теперь спрашиваю, почему ты посмотрел на эту дверь.
Он замотал головой, захлебываясь кровью. Из-за темного дерева не доносилось ни звука. Замок был новым, массивным, ключа в связке охранника не оказалось. Я выстрелил дважды. Металл разлетелся, дверь распахнулась от удара сапога.
Комната была пуста.
Не кладовая. Маленькая постель, таз с водой, смятые пеленки, бутылочка на тумбе. В воздухе стоял теплый, сладковатый запах молока и младенческой кожи. Я вошел медленно, словно под ногами были не доски, а тонкий лед. Коснулся пеленки. Еще влажная.
— Здесь был ребенок.
Дани заглянул через плечо и выругался.
— Недавно. Унести далеко не успели.
На белой ткани темнел короткий рыжий волос. Не младенческий — женский. Я зажал его между пальцами, и позвоночник прошило таким холодом, что перед глазами потемнело.
— Ольга была здесь?
— Нет, — простонал охранник из коридора. — Она только слышала плач. Ее не пустили.
Я медленно повернулся.
— Чей плач?
— Не знаю.
— Ты сегодня очень хочешь остаться без языка.
— Тихон принес младенца! Его жена кормила! Клянусь, больше ничего не знаю! Отец Даниил приказал вывезти их после того, как рыжая подняла шум.
Тихон.
Имя легло на память занозой. Монах, сопровождавший Ольгу. Человек, который хоронил ее сына. Я шагнул к охраннику, но Дани встал между нами.
— Куда вывезли?
— Через северные ворота. У них старая синяя машина. Я не знаю куда.
— Время.
— Минут двадцать… может, меньше.
Я свистнул. Коротко, два раза. Из нижнего коридора отозвались, и через несколько секунд появился Гриша — седой ром с золотой серьгой, который служил еще моему отцу и понимал приказы раньше, чем их договаривали.
— Синяя машина, северная дорога. Тихон, женщина и младенец. Возьмешь шестерых.
— Живыми?
Я посмотрел на пеленки. Влажное пятно, маленькая вмятина на подушке, запах ребенка, от которого у меня сводило челюсть. Где-то на зимней дороге сейчас увозили чужого младенца, и почему-то вся моя кровь выла, требуя гнаться следом. Разум говорил, что это может быть ловушка. Что сын мертв. Что надежда — самая грязная разновидность пытки: сначала воскрешает, потом заставляет похоронить второй раз.
— Всех живыми, — сказал я. — Если на ребенке будет хоть царапина, спрос будет с каждого.
Гриша приложил кулак к сердцу.
— Как велишь, баро.
— И не пугайте женщину. Она при младенце.
Он вскинул бровь. Мои люди привыкли слышать приказы ломать двери, отнимать оружие и возвращать долги. Просьба не пугать женщину звучала из моих уст почти неприлично.
— Что смотришь?
— Думаю, не подменили ли нашего баро, — спокойно ответил он. — Но глаза больно бешеные. Значит, свой.
— Уйди, пока я не помог тебе перестать думать.
Он усмехнулся и исчез. Через двор почти сразу пронесся рев моторов. Шесть ромалэ отправились за неизвестным ребенком, потому что я произнес слово, и в этом была вся тяжесть баронства: сотни мужчин признавали мою власть, а я не сумел защитить одну женщину и одного сына.
Охранник сполз по стене. Я присел перед ним и вытер его кровь большим пальцем, оставляя красную полосу на щеке рядом с белой кожей.
— Посмотри на меня. Ты видел младенца?