реклама
Бургер менюБургер меню

Ульяна Соболева – Бешеный. Кипящая кровь (страница 1)

18

Ульяна Соболева

Бешеный. Кипящая кровь

БЕШЕНЫЙ. КИПЯЩАЯ КРОВЬ

Книга 2

Ульяна Соболева

Дарк-романс

БЕШЕНЫЙ. КРОВЬ

Книга 2

Ульяна Соболева

Глава 1

Анастасия

Есть такое понятие как фантомная свобода – когда ты вырвалась из клетки, когда прутья остались позади, когда между тобой и тюрьмой – сотни километров гор, лесов, чужих городов, но внутри, в самой сердцевине, в том месте где живет правда которую не покажешь никому – ты все ещё там, все ещё заперта, все ещё слышишь его шаги за дверью и считаешь секунды до того момента когда ключ повернется в замке и он войдет, и ты не знаешь с чем – с нежностью или с яростью, с поцелуем или с кулаком, потому что у монстров нет расписания, у них только настроение, а настроение меняется как ветер в горах – был штиль и вдруг ураган, был свет и вдруг тьма.

Я проснулась от тошноты.

Опять.

Каждое утро одно и то же – глаза ещё закрыты, а желудок уже выворачивается наизнанку, и я скатываюсь с кровати, путаясь в простынях, бегу в ванную, падаю на колени перед унитазом, и рвет – мучительно, долго, желчью и водой, потому что вчерашний ужин давно переварился, а новая еда ещё не попала внутрь, и тело просто корчится в сухих спазмах, выталкивая из себя пустоту.

Хотя нет. Не пустоту. Его.

Ребенок внутри меня – четыре месяца, уже заметно, уже не спрячешь под свободным свитером – напоминает о себе каждое утро этим ритуалом рвоты, как будто говорит: я здесь, я существую, я часть тебя и часть того кого ты пытаешься забыть, и у тебя не получится, потому что я – живое доказательство что он был, что его руки касались твоего тела, что его кровь смешалась с твоей и создала меня, и теперь это навсегда, навечно, до самого конца.

Сижу на холодном кафеле, прислонившись спиной к стене. Дыхание рваное, во рту горечь. За маленьким окном ванной – горы, покрытые снегом, и рассвет только начинается, окрашивая вершины в розовый, почти нежный, почти красивый. Январь в горном Дагестане – это когда мир становится белым и тихим, как больничная палата, и ты лежишь в этой белизне и не знаешь – выздоравливаешь или умираешь, потому что симптомы одинаковые.

Встаю. Ноги дрожат. Подхожу к раковине, ополаскиваю лицо ледяной водой, смотрю на себя в зеркало – маленькое, треснувшее, с мутным стеклом, не чета тем огромным зеркалам в доме на Рублевке, где каждый прыщик виден, каждый синяк не спрячешь, каждая слеза отражается как в кинотеатре на большом экране.

Лицо бледное. Скулы заострились – ем мало, тошнит от всего. Волосы тусклые, собраны в небрежный хвост. Под глазами тени – не синяки, нет, те давно сошли, эти тени от бессонницы, от ночей когда лежишь с открытыми глазами и слушаешь чужую тишину чужого дома в чужих горах и думаешь о том кого нельзя думать.

Выхожу из ванной. Коридор узкий, потолки низкие – дом старый, каменный, построенный ещё дедом Магомеда, купленный через подставное лицо, незаметный, безопасный. Два этажа. Кухня, гостиная, две спальни наверху. Всё простое, грубое, настоящее – деревянная мебель, ковры на полу, запах сухих трав, которые Хадиджа, соседка-повитуха, развешивает пучками у входа «от сглаза и от дурных мыслей».

От дурных мыслей тут нужен не чабрец, а экзорцист. Или лоботомия.

Захожу на кухню. Магомед уже там – сидит за столом, пьет чай, читает что-то в телефоне (одном из трех одноразовых, которые меняет каждую неделю). Поднимает голову когда я вхожу. Улыбается – мягко, тепло, как улыбаются люди у которых совесть чиста и сердце открыто.

– Доброе утро. Опять тошнило?

Киваю. Сажусь напротив.

– Хадиджа говорит до пятого месяца может продолжаться, – он пододвигает ко мне кружку с мятным чаем, заваренным заранее, потому что знает что мне плохо по утрам и что мята помогает. – Выпей. Полегчает.

Пью маленькими глотками. Чай горячий, горьковатый, и мята холодит горло, и становится чуть легче, чуть терпимее, и я благодарна ему за этот чай, за эту заботу, за то что он каждое утро встает раньше меня и заваривает мяту и ставит кружку на стол и ждет.

Благодарна. Не больше.

Вот в чем ад – быть благодарной хорошему человеку и не мочь полюбить его, быть обязанной жизнью тому кто вытащил тебя из огня и не чувствовать ничего кроме теплой признательности, которая похожа на любовь как фонарик похож на солнце – светит, но не греет, работает, но не ослепляет, функционирует, но не сжигает.

А я привыкла гореть. Привыкла к пожару. К ожогам третьей степени на душе.

– Мария, – зовет Магомед, и я вздрагиваю, потому что до сих пор не привыкла к чужому имени, до сих пор оборачиваюсь на «Настя» и не слышу «Мария», хотя уже три месяца живу под этим именем, три месяца предъявляю поддельный паспорт в аптеке где работаю, три месяца отзываюсь на чужое имя как собака на чужую кличку. – Мария, ты слышишь?

– Да. Прости. Задумалась.

– Я говорю, что сегодня Хадиджа придет на осмотр. После обеда.

– Хорошо.

Хадиджа – местная повитуха, шестьдесят с чем-то лет, сухая, жилистая, с руками которые приняли больше детей чем я видела за четыре года медфака. Она единственная в поселке кто знает что я не жена Магомеда, что мы не супруги, что спим в разных комнатах, что он привез меня сюда не по любви а по какой-то другой, более сложной и более страшной причине. Хадиджа не спрашивает. Просто знает. Как знают старухи в горах – молча, всей кожей, всем жизненным опытом, который не почерпнешь из учебников.

Допиваю чай. Магомед убирает посуду – моет кружки, вытирает стол, двигается по кухне тихо, аккуратно, как человек который привык не занимать много пространства, не шуметь, не привлекать внимания. Десять лет рядом с Рустамом научили его быть тенью. Невидимым. Незаменимым и одновременно незаметным.

Смотрю на его спину – широкую, надежную, в простой серой футболке – и думаю: вот мужчина который ради меня предал единственного человека, которого считал братом. Который рискнул жизнью – не фигурально, буквально, потому что Рустам убивает за предательство, это не метафора, это рабочий процесс – чтобы вытащить меня из золотой клетки и привезти сюда, в каменный дом в горах, где тишина и безопасность, и мятный чай по утрам, и никто не запирает дверь на ночь.

Почему я не могу его полюбить?

Что во мне сломано настолько, что правильное, доброе, здоровое не вызывает ничего кроме теплого «спасибо», а жестокое, больное, разрушительное выжигает изнутри так что кости плавятся?

Есть поговорка: мы любим не тех кто нас любит, а тех кто нас ломает. Красивая поговорка. Поэтическая. Когда читаешь её в книге – киваешь, мол, как точно. Когда проживаешь на собственной шкуре – хочешь найти того кто её придумал и спросить: а ты жил с этим? Ты засыпал рядом с хорошим человеком и видел во сне руки плохого? Ты ненавидел своё тело за то что оно помнит не ласку, а боль, и тянется обратно к боли как наркоман к игле?

Потому что я – тянусь.

Каждую ночь.

Каждую проклятую ночь я ложусь в постель, закрываю глаза и вижу его. Не того Рустама, который насиловал, бил, душил. Не того, который забрал меня как вещь и запер в золотой клетке. А другого. Того, который был в ту единственную ночь когда я пришла к нему сама. Когда сказала «сегодня я, не ты». Когда его глаза – черные, мертвые, холодные глаза хищника – вдруг стали живыми, почти человечными, почти испуганными, потому что он не знал что делать когда женщина приходит добровольно, когда не нужно брать силой, когда можно просто… быть.

Его руки. Господи, его руки. Большие, в шрамах, убийственные руки которые ломали чужие пальцы и сжимали мое горло – они тогда были другими. Нежными. Неуверенными. Как будто он впервые в жизни прикасался к женщине и боялся сломать.

Переворачиваюсь на бок, утыкаюсь лицом в подушку, и сердце колотится, и между ног пульсирует тепло, и это предательство, самое подлое предательство тела против разума, потому что разум кричит: он насильник, он убийца, он сломал тебя, он уничтожил твою жизнь – а тело отвечает: да, но помнишь как он шептал «моя Анастасия» и его голос дрожал? Помнишь как он держал тебя после, не отпуская, как тонущий держится за обломок доски? Помнишь как его сердце билось под твоей ладонью – быстро, рвано, испуганно – и ты поняла что он боится тебя больше чем ты его?

Помню. Все помню. Тело помнит каждое прикосновение, каждый шрам под пальцами, каждый стон, каждый выдох. Тело – предатель, архивариус, библиотекарь, который хранит все тома нашей больной истории и перечитывает их по ночам вслух, когда я пытаюсь забыть.

Стокгольмский синдром – красивый термин. Звучит как диагноз. Как будто можно прийти к врачу, сдать анализы, получить таблетку и вылечиться. «У вас стокгольмский синдром, принимайте по две штуки после еды, через месяц пройдет». Но не проходит. Потому что это не болезнь. Это перестройка, мутация, эволюция наоборот – когда организм адаптируется к яду и начинает нуждаться в нём. Когда чистая вода уже не утоляет жажду, потому что ты привыкла пить отравленную.

Рядом, через стену, спит Магомед. Чистая вода. Безопасность. Здоровье. Всё, о чем мечтает любая нормальная женщина. А я лежу в темноте и скучаю по яду. И ненавижу себя за это так сильно, что скулы сводит от стиснутых зубов, и ногти впиваются в ладони до полулунных ранок, и хочется содрать с себя кожу которая помнит его прикосновения, вырвать нервные окончания которые до сих пор горят в тех местах где он касался, выжечь из памяти каждую секунду с ним – и оставить только пустоту, чистую, стерильную, без боли и без желания.